— От нашей геологической эпохи? Ни единой души, — ответил он.
— А какого рода бедуины разбили теперь палатки среди руин? — спросил я.
— Молодежь, Додд, молодежь; цветущая, самоуверенная молодежь, — подхватил он. — Этакая шайка, этакие поганцы! Подумать только, что мы были такими же! Удивляюсь, как Сирон не вымел нас из своих владений.
— Может быть, мы были не так плохи, — заметил я.
— Не заставляйте меня разочаровывать вас, — сказал он, — впрочем, мы оба были англосаксы, и единственный искупительный факт для настоящего тот, что здесь есть еще один.
Мысль о цели моих поисков, на минуту оставившая меня, ожила в моей памяти.
— Кто он? — воскликнул я. — Расскажите мне о нем.
— Искупительный Факт? — спросил он. — Ну, он очень милое создание, простоватое, довольно унылое, светское, но очень милое. Он истинный британец, настоящий британец! Может быть, вы найдете его чересчур британцем для трансатлантических нервов. С другой стороны, вы должны его одобрить, он поклонник вашей великой республики, по крайней мере одного из ее сквернейших (простите) продуктов: он получает и усердно читает американские газеты. Я вам уже сказал, что он простоват.
— Какие газеты он получает? — воскликнул я.
— Газеты Сан-Франциско, — сказал он, — получает их целый тюк дважды в неделю, и изучает их точно Библию. Это одна из его слабостей. Другая та, что он несметно богат. Он нанял старую мастерскую Массона — помните, на углу, — обставил ее, не считаясь с издержками, и живет там, окруженный vins fins и произведениями искусства. Когда нынешняя молодежь собирается в Пещеру Разбойников пить пунш, они все делают то же, что мы делали, точно какой-то несносный вид обезьян (я никогда раньше не представлял себе, до чего человек предан традиции), и этот Мадден тащится за ними с корзиной шампанского. Я уверял его, что он ошибается, и что пунш вкуснее, но он думает, что ребята предпочитают его выбор, и кажется, так оно и есть. Он очень добродушный малый, очень грустный и довольно беспомощный. Ах да, есть у него и третья слабость, о которой я было позабыл. Он рисует. Он никогда не учился, ему уже за тридцать, и он рисует.
— Как? — спросил я.
— Кажется, недурно, — ответил он, — посмотрите сами. Эта панель — его произведение.
Я подошел к окну. Это была старая комната, со столами в форме греческого П., буфетом, безголосым пианино и панелями на стенах. Тут были Ромео и Джульетта, вид Антверпена с реки, корабль Энфильда среди льдов, рослый охотник, трубящий в огромный рог, и несколько новых, скудная жатва последующих поколений, не лучших и не худших, чем старые. К одной из них я и направился, грубо и замысловато намалеванной, главным образом шпателем, вещи: местами краски были превосходны, местами же полотно было попросту вымазано глиной. Но мое внимание привлекла сцена, а не искусство или отсутствие искусства. На переднем плане была песчаная отмель, кустарники и обломки разбившегося судна, дальше многоцветная и гладкая поверхность лагуны, окруженной бурунами, за нею голубая полоса океана. Небо было безоблачно, и мне казалось, что я слышу рев прибоя. Ибо это был Мидуэй-Айленд, то самое место, где я высадился с капитаном, и откуда снова сел на шхуну накануне нашего отъезда. Я уже несколько секунд смотрел на картину, когда мое внимание было привлечено каким-то пятном над морем, и, всмотревшись, я различил дым парохода.
— Да, — сказал я, обращаясь к Стеннису, — картина не лишена достоинств. Что это за место?
— Фантазия, — сказал он, — это мне понравилось. |