Изменить размер шрифта - +
Ему выдали на руки его личный капитал, поместили его на дипломатическую службу и заявили, что отныне он должен рассчитывать на самого себя.

Он так и делал до двадцати пяти лет; и к этому времени истратил свои деньги, накопил кучу долгов и приобрел (подобно многим другим меланхолическим и неинтересным личностям) привычку к игре. Один австрийский полковник — тот самый, который позднее повесился в Монте-Карло — дал ему урок, который длился двадцать два часа, и оставил его разоренным и беспомощным. Старик Сингльтон снова заплатил за честь своей фамилии, на этот раз фантастическую цифру, а Норрис был снова отправлен в плавание, на суровых условиях. Одному адвокату в Сиднее, в Новом Южном Валлисе, было поручено выплачивать ему триста фунтов в год, по четвертям. Писать письма ему было запрещено. Если бы он не явился в назначенный день в Сидней за деньгами, то был бы сочтен умершим, а деньги без разговоров были бы взяты обратно. В случае возвращения в Европу во всех известных газетах появились бы уведомления о его непризнании.

Одна из самых несносных черт его как сына заключалась в том, что он был всегда вежлив, всегда справедлив и всегда спокоен среди самой неистовой бури семейного гнева. Он ожидал ссоры; когда ссора наступала, оставался бесстрастным; он мог бы сказать вместе с Сингльтоном: «Я вам говорил», но довольствовался тем, что думал: «Так я и знал». Когда на него обрушились эти последние бедствия, он отнесся к ним как лицо, лишь отдаленно заинтересованное этим событием, спрятал в карман деньги и попреки и пунктуально исполнил приказание: сел на корабль и прибыл в Сидней. Есть люди, которые в двадцать пять лет остаются мальчиками; таков был и Норрис. Спустя восемнадцать дней после его высадки от полученной им за первую четверть суммы не оставалось ничего, и с легкомысленной доверчивостью иностранцев в так называемой новой стране он принялся осаждать конторы в поисках всякого рода несуразных занятий. Отовсюду его выгоняли, а под конец выгнали и из квартиры; и вот ему пришлось, в очень элегантной летней паре, очутиться в притонах городского отребья.

В такой крайности он обратился к адвокату, который выдавал ему пенсию.

— Прошу заметить, что мне время дорого, мистер Кэртью, — сказал адвокат. — Вам нет никакой надобности распространяться о том щекотливом положении, в котором вы находитесь. Подобные случаи не редкость в моей практике, и для таких случаев у меня своя система. Я предложу вам соверен — вот он. Ежедневно мой клерк будет выдавать вам шиллинг, а в субботу — так как в воскресенье моя конора закрыта — вы будете получать полкроны. Мои условия таковы: вы обращаетесь не ко мне, а к моему клерку; не должны являться в контору пьяным; будете уходить, лишь только получите деньги и распишитесь в получении. Всего хорошего.

— Я, кажется, должен благодарить вас, — сказал Кэртью. — Мое положение так плохо, что я не могу отказаться даже от такого голодного пособия.

— Голодного! — с улыбкой сказал адвокат. — Никто не будет голодать здесь, имея шиллинг в день. На моем попечении был другой молодой джентльмен, который, получая такое же пособие, оставался пьяным целых шесть лет.

Тут он снова углубился в свои бумаги. В последовавшее затем время фигура улыбающегося адвоката не выходила из памяти Кэртью.

— Этот трехминутный разговор стоил нескольких лет воспитания, — заметил он. — Это была целая жизнь в ореховой скорлупе. Черт побери, думал я, неужели я дошел до того, что завидую этому старому ископаемому!

Каждое утро в течение следующих двух или трех недель, когда часы били десять, Норрис, нечесанный и растрепанный, появлялся у дверей конторы адвоката. Долгий день и еще более долгую ночь он проводил в общественном парке, то на скамье, то на траве под Норфольк-Айлэндской сосной, в обществе, быть может, низшего класса на земле — сиднейских босяков.

Быстрый переход