Хотя бы сейчас он перестал гадать, какой приговор вынесет ему судья и кто прикончит его первым: палач или болезнь.
Он даже чувствовал что-то сродни удовлетворению – когда вспоминал лицо Дэвида. Тот выглядел таким потерянным и жалким, когда услышал, как Клементина себя повела и что если бы она отнеслась к нему по-человечески – если бы не была такой высокомерной сукой! – то всё могло бы сложиться иначе.
Да, это того стоило. Даже если он выдал что-то, чего не стоило раскрывать, это того стоило.
Всё равно перед ним сидел всего лишь Дэвид, не инспектор и тем более не судья.
Он не хотел больше ничего рассказывать, но когда видел перед собой проклятого «братца»…
Ненависть извивалась внутри него, как червяк, и её тошнотворные содрогания были невыносимы. Слова сами собой вырвались у него изо рта, а потом ещё и ещё… И чем больше отвращения и боли он видел в глазах Дэвида, чем более бледным становилось его лицо, тем больше хотелось говорить. Он едва заставил себя остановиться.
Дэвид, не дождавшись, что-то спросил… Он не помнил, что именно, и это не имело значения. Он на всё отвечал одно: «Я не помню», – и улыбался. Улыбался так, что Дэвиду было ясно: он всё помнит, но не скажет, просто из удовольствия отказать ему, оставить в неведении, заставить мучиться незнанием.
– Я не помню, – произнёс он во второй, третий, пятый раз.
Сейчас, когда его вернули в маленькую холодную камеру, он по-прежнему повторял «Я не помню» одними губами. Так приятно.
И эти слова были даже не совсем ложью. Несколько мгновений – тех самых мгновений – как будто смазались. Он знал, что они были, знал, что сделал, но не помнил их по-настоящему. Как будто наблюдал за другим человеком.
А когда всё закончилось, точно спала пелена. Он очнулся и видел всё с необыкновенной четкостью. Мысли приобрели резкую, пульсирующую ясность.
Почему-то он думал не о том, что совершил и как с этим быть, а о том, как это оказалось легко. И как быстро всё произошло. Она просто повалилась вперёд, даже не вскрикнув, только издала какой-то слабый и удивлённый звук, точно поверить не могла, что он мог это сделать.
Её шатнуло, и она упала на газон слева от дорожки, а потом он…
Он развернулся и пошёл к дому. И только через десяток шагов сообразил, что так и держит в руках нож.
Он подумал, что надо вытереть его и выбросить, но в кармане был только платок с монограммой. Если бы был обычный… Или чужой…
Мысли, словно внутри всё сильнее раскручивался какой-то механизм, убыстрялись, дойдя до бешеной, лихорадочной скорости.
Он должен что-то придумать. Должен решить, что делать с ножом.
Бросить нож прямо здесь нельзя, идти с ним опасно. До пруда слишком далеко, и его могут увидеть из окон. Ручей чуть ближе, но он мелкий и… И у него нет на это времени! Просто нет! Ему нужно скорее добраться до дома, потому что он и так еле стоял на ногах. Без трости он не осилит дорогу до ручья и обратно. Трость он забыл, когда выбежал из дома. Он мог без неё обходиться, но недолго. Потом каждый шаг давался всё труднее, мышцы не просто ныли, а болели, начинались судороги.
Он сунул нож в карман брюк остриём вверх. В другом кармане лежало письмо. Вся его жизнь. Ужасная, полная унижений жизнь прошлая, и блестящая, достойная жизнь будущая. От этого письма зависело всё.
Он предъявит его, и тогда ему вернут отобранное: имя, титул, дом, деньги, уважение.
Вот о чём он думал тогда. Не о том, что убил, не о том, что его могут поймать, а о том, что ему по праву принадлежало и как вернуть свою настоящую жизнь.
Но что он должен для этого сделать? Отдать письмо Баттискомбу? Но тот может просто отмахнуться, как отмахнулась она. Или отобрать письмо. Уничтожить его. Он не может ему доверять. Он никому не может доверять. |