Это предложение не вызвало у него никаких эмоций - ни чувства благодарности, ни желания согласиться.
- А что, евреи могут себя чувствовать в Америке в полной безопасности? - спросил Лео с горечью.
- Думаю, да, - ответил Моска.
- Ты так только думаешь?
- Сейчас никто не может ничего гарантировать, - ответил Моска.
Лео ничего не сказал. Он думал об английских солдатах в шерстяных мундирах, о тех самых, кто плакал, освобождая его и его товарищей из
лагеря, о тех, кто снимал с себя одежду, делился с ним едой. Он тогда уверился в правоте своего отца, который считал, что человек по природе
добр, что человека легче подвигнуть к жалости и любви, нежели к ненависти.
- Нет, - сказал он Моске. - Я не могу ехать с тобой. Я уже оформил все бумаги, чтобы ехать в Палестину. Я уезжаю через несколько недель. -
И затем, чувствуя, что должен объясниться с Моской, добавил:
- Я теперь буду чувствовать себя нормально только вместе со своим народом. - И, когда он это произнес, понял, что упрекал Моску в том, что
его симпатия к нему носила только личный характер, что в минуту опасности Моска" защитит его, Лео, но не защитит какого-нибудь незнакомого
еврея, до которого ему нет никакого дела. А этой симпатии было явно недостаточно, она не гарантировала ему безопасности. Он никогда не сможет
Ощущать себя в безопасности даже в Америке, каких бы высот материального преуспевания он там ни достиг. В подсознании у него всегда будет тлеть
страх, что его благополучие можно вмиг разрушить и он ничего не сможет сделать в свою защиту и даже его друзья, такие, как Моска, не сумеют
совладать с этой слепой силой ненависти. Лица освободителя и истязателя оказались одним лицом, лицо друга и врага оказалось лишь лицом врага.
Лео вспомнил девушку, с которой он жил сразу же после освобождения из Бухенвальда, - тоненькую веселую немочку с насмешливой, едва ли не злобной
усмешкой на губах. Он поехал как-то в деревню и вернулся оттуда с гусем и полной корзиной цыплят. И, когда он рассказал ей, как выгодно ему
удалось их купить, она смерила его взглядом и сказала с издевательской интонацией: "О, да ты неплохой делец!"
И только теперь он понял или заставил себя понять, что скрывалось за этими словами, и он испытывал лишь бессильную злобу и против нее, и
против всех остальных. Она была нежна с ним и вроде бы любила, она заботилась о нем и всегда проявляла доброжелательность, за исключением того
единственного случая. И тем не менее она и такие же, как она, выжгли у него на руке цифры, которые он был обречен носить на себе до самой
могилы. И где ему было скрыться от этих людей?
Не в Америке и, конечно же, не в Германии. Куда же ему уехать?
"Отец! Отец, - кричал он мысленно, - ты никогда не говорил мне, что всякий человек носит в себе свою колючую проволоку, свои печи, свои
орудия пыток; ты никогда не учил меня ненавидеть, а теперь вот я унижен, надо мной насмехаются, и я чувствую лишь стыд, а не гнев, словно я
заслужил каждый доставшийся мне удар и плевок, каждое оскорбление. Куда же мне теперь идти?
И в Палестине я увижу все тот же забор из колючей проволоки, который ты сам обнаружил на небесах или в аду". И потом ему в голову пришла
очень простая мысль, очень ясная мысль, словно он уже давно тайно вынашивал ее в себе, и он подумал: отец тоже был врагом.
Теперь размышлять больше было не о чем. |