Простоять вахту у штурвала я могу, но только после подкрепления чем‑то питательным. Отец мог бы приготовить мне миску супа, к примеру. Как минимум.
Из его каюты доносились голоса. Я знал, что отец сидит там в одиночестве, хотя упражнялся, надо полагать, в художественной декламации на разные лады. Я постоял у двери, прислушиваясь. Вроде какие‑то клочки произведений имажинистов и вортуистов. Что‑то из Уиндема Льюиса, фрагменты из Т. С. Элиота и, как мне показалось, Э. Э. Каммингса. А также кусочек рассказа Форда Мэдокса Форда. Что интересно, во всем этом наблюдался общий стержень: одно и то же десятилетие, к тому же авторы принадлежали к числу проживавших в Париже экспатриантов. Тут отец принялся цитировать Хемингуэя, точнее говоря, тот отрывок, который начинается словами: «Осенью война все еще продолжалась, но для нас она была кончена».
Я знал, откуда это: из рассказа «В чужой стране». Очень знакомая строка, потому что отец много раз повторял, что этот параграф – самый замечательный образчик прозы на английском языке, написанный в двадцатом веке. И я не взялся бы с ним спорить. Впечатление яркое, оттенено меланхолической каденцией; действительно, очень красиво. Но отец, укрывшись за дверью, повторял это предложение вновь и вновь, как мантру. И, подобно мантре, слова от непрерывного повторения потеряли свой смысл, превратились в абстрактное, непоследовательное нагромождение звуков.
«Осенью война все еще продолжалась, но для нас она была кончена».
И тут из каюты раздался смех – сардонический, чуть ли не ликующий. К тому же прозвучал он на ехидной и высокой ноте, которая ничуть не напоминала хрипловатое рычание отца. Я сразу подумал, что за дверью находится Гарри Сполдинг, обменивается шутками с моим родителем, с видом знатока копается в его оружейном шкафчике…, а в черепе виднеется пулевая дырка, из которой до сих пор сочится кровь.
Я чуть было не дал самому себе пощечину. Ведь дела‑то у отца, похоже, совсем плохи. Попахивает сумасшествием. Если я пойду по его стопам, нам обоим конец. Меня охватил большой страх от звуков, доносившихся из каюты, от этого вороха бессмыслицы, чье происхождение, однако, свидетельствовало о наличии некой безумной логики. В мыслях отец находился в 20‑х годах. В десятилетии Линдберга, Демпси, Карпентьера, Бриктоп и Аль Капоне.
Ну и Гарри Сполдинга, разумеется. О котором Сузанна говорила, что он дьявол во плоти.
Если я сейчас поддамся панике, то отца спасти не смогу. И мы оба погибнем. Палуба под ногами подрагивала теперь сильнее, словно яхта набирала скорость и импульс. Я на цыпочках двинулся в сторону камбуза. Пищу придется искать самостоятельно. Надо поесть, или я свалюсь. Хотя сейчас, разумеется, аппетит напрочь пропал.
– Мартин? – Я не ответил. – Мартин? Отчего ты не заглядываешь в наш маленький салон? У нас тут вечер культурных реминисценций. – Вновь смех, на сей раз приглушенный, будто кто‑то силился сдержать веселье, прикрывая рот ладонью. – Очень душевная беседа, никаких формальностей. Иди, будешь дорогим гостем.
Так вот, значит, как ведут себя сумасшедшие… Получается, я в самом деле нахожусь посреди океана в компании с безумцем? Да еще на борту непокорной и своевольной яхты? Добравшись до камбуза, я заметил, что всхлипываю. Слезы капали на поверхности, с которых не успел сойти глянец выставочного зала. В море мы провели менее недели и успели оказаться жертвами катастрофы. Ситуация была безнадежна. Но плакал я вовсе не от ужаса или жалости к собственной персоне. Это была скорбь по отцу, коль скоро я верил, что уступил его тенетам безумия.
В тумане, присев возле штурвала, я съел миску куриного супа с чечевицей, заедая куском размороженного в микроволновке хлеба. Обед увенчался порядочной порцией рома. Этот ром я пронес на борт в качестве своеобразной иронической шутки, направленной в пику морским традициям. |