Фотография Старобинского вскоре же стала пользоваться популярностью в городе: приходили сниматься русские — переводчики, полицаи, служащие биржи, — иной раз заходили и немцы запечатлеть свою физиономию, чтобы послать фото на родину.
Доходы Петра Петровича неуклонно росли, он аккуратно платил налог в городское управление, и сам Пятаков как-то благосклонно кинул ему при встрече:
— Вы недурно изобразили мою супругу. Совсем недурно…
Теперь, когда появились кое-какие деньги, Петр Петрович покупал себе и Джою хлеба, картошки, пшена; однажды жена какого-то полицая, растрогавшись оттого, что Петр Петрович сумел изобразить ее лет на десять моложе, отвалила ему фунта полтора великолепного душистого, хорошо просоленного сала.
Как-то к нему в фотографию пришел его жилец Людвиг Раушенбах.
Шеф-повар ресторана для немецких офицеров выглядел необыкновенно парадно: пухлые, по-женски покатые плечи его обтягивал костюм из дорогой материи, белая рубашка с галстуком, белый платочек в кармане пиджака.
— Снимите меня как можно красивее, — сказал Раушенбах Петру Петровичу. — Говорят, вы настоящий волшебник, люди на фотографиях получаются у вас все сплошные красавцы.
Сел на стул, смахнул носовым платком невидимую пыль со своих башмаков.
— Знаете, — доверительно произнес Раушенбах, — так приятно иногда снова почувствовать себя в штатском костюме…
Вздохнул, потом, задумавшись, уставился глазами в одну точку.
— Вот как получается: живем с вами в одной квартире и так редко видимся…
— Скажите, почему вы так хорошо говорите по-русски? — спросил Петр Петрович.
— Я из Прибалтики, — коротко бросил Раушенбах, не вдаваясь в подробности.
Пока Петр Петрович устанавливал свет и возился со своей аппаратурой, немец заметно нервничал. Вздыхал, то и дело поглядывая на Петра Петровича, вертелся на стуле, даже вставал и начинал шагать от окна к дверям и обратно.
Потом, видно, решился.
— Мне необходимо, чтобы я вышел красивым мужчиной на вашем фото, — сказал он, мучительно краснея. — Мне надо карточку послать в Кенигсберг, там у меня родные…
— Хорошо, я постараюсь, — ответил Петр Петрович.
Немец подошел близко к нему, шепнул:
— Мне написали письмо, там моя невеста… так она, кажется, с каким-то группенфюрером… Я понимаю: я — далеко, он — близко, но просто хочу послать мою фотографию, чтобы помнила…
Он окончательно смутился и замолчал.
Петр Петрович едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Уж очень потешен был этот немец, одетый в свой самый лучший костюм, пухлощекий, румяный, с коричневыми, словно изюм, глазками.
Но дело прежде всего.
— Давайте займем удобную позу, так, чтобы ваше лицо приняло самый для него выгодный оборот.
Он долго вертел Раушенбаха, пересаживая его то так, то сяк, стараясь, чтобы свет падал на его жирное лицо сбоку и таким образом хотя бы немного скрадывались пухлые, уже слегка обвисшие щеки.
Наконец наиболее выгодная поза была найдена, и толстый немец был запечатлен в самом для него приятном виде.
— Я надеюсь… — сказал Раушенбах, выразительно подмигивая Петру Петровичу, — я полагаю…
— Все будет превосходно!
— Отлично.
На следующий вечер Петр Петрович сам принес негативы домой, чтобы Раушенбах мог выбрать снимок наиболее приятный для него.
А еще через два дня большой, тщательно отретушированный портрет немца уже красовался на его столе.
Раушенбах, едва войдя в комнату, мгновенно расплылся в улыбке.
— Вы превзошли все мои ожидания! — воскликнул он. |