|
— Я выступал в классическом номере с бочками. Ты запрыгиваешь со связанными ногами и завязанными глазами на пирамиду из девяностосантиметровых бочек, на высоту примерно восьми метров, все тебе аплодируют, потом ты прыжками спускаешься вниз и под конец делаешь полное сальто вперед. На высоте метров шести я прыгнул не туда, разбил бочку, ударился о следующую, вся конструкция рухнула и погребла меня под собой. Это были тридцатикилограммовые пивные бочки с завода Карлсберг — я сломал позвоночник и бедро. В Государственной больнице сказали, что я никогда больше не буду ходить и весь остаток жизни меня придется кормить с ложечки и что остаток этот может оказаться довольно коротким. Они закрыли обе двери, прежде чем сообщить это моим родителям, но я все равно все слышал.
Он чувствовал ее сопереживание.
— Это не было страшно, — продолжал он, — это было как будто начинаешь падать. Меня лишили веса — ощущения того, что я обыкновенный двенадцатилетний мальчик, живущий в середине семидесятых. Потом была какая-то пауза, и во время этой паузы я впервые услышал. Я услышал больницу, дорогу домой, вагончик, зимний квартал — как никогда прежде не слышал. Не только сами физические звуки, но и то, как они связаны. Мы, как правило, не слышим мир таким, каков он есть. Мы слышим отредактированную версию. Те звуки, которые нам нравятся, мы вытаскиваем на первый план. Стук и звяканье в кассе, когда подсчитывают выручку. Фанфары, возвещающие о выходе маленькой принцессы цирка, в которую все влюблены. Бурление восьми сотен человек в переполненном шатре. Но те звуки, которые мы не хотим слышать, мы от себя отталкиваем. Звук рвущегося кожаного крепления на парусине. Звуки испуганных лошадей. Звуки туалетов. Тех августовских порывов ветра, которые означают конец лета. А остальные звуки нам неинтересны, мы их приглушаем: звуки транспорта, города, будней. Так уж устроен наш слух. Потому что у нас всегда есть какие-то планы, потому что мы всегда куда-то спешим, и мальчик двенадцати лет — не исключение. Но у меня вдруг не оказалось никаких планов, меня их лишили. И впервые я услышал какую-то часть мира live, неотфильтрованную, без сурдинки.
Он увидел, что глаза Стине посерели. Хотя они бывали и иными. Бирюзовыми, зеленоватыми. А иногда пятнистыми.
— Если ты по-настоящему слушаешь, то все звуки начинают выстраиваться по темам. Они не случайны. Мы живем не в хаосе. Кто-то пытается что-то исполнять. Пытается играть какую-то музыку. Всевышняя. Так я это назвал. Это имя, которое я дал композитору. Сочиняющему эту музыку. Я пролежал три месяца, и тут обнаружилось, что есть улучшение, и со мной начали заниматься гимнастикой. Но само выздоровление осталось в моей памяти лишь слабым воспоминанием. Радовались в основном окружающие. Я же был занят другим. Снова и снова, ненадолго, всегда ненадолго, всегда лишь на мгновение, чувствовать свое тело и слышать ничем не заглушённый мир. Это стало главной целью. Хотя тебе всего лишь двенадцать лет, хотя тебе и не хватает слов все это выразить, но ты знаешь, что всю оставшуюся жизнь тебе суждено теперь слушать по-настоящему. Стремиться к точному воспроизведению мира. Слышать его таким, каков он есть на самом деле. И вместе с этим стремлением возникает страх, что ничего у тебя не выйдет. Прошло двадцать лет. Полжизни прошло. А я не намного продвинулся.
— Так что же мешает нам слышать? — спросила она.
Он долго не отвечал. Лишь раз в жизни ему довелось прежде говорить об этом с другим человеком.
— Чтобы жить в этом мире, нам все время необходимо музыкальное сопровождение какого-нибудь оркестра. На переднем плане. Это маленький танцевальный оркестр. Он все время играет твою собственную тему. Он играет неувядающую мелодию «Каспер Кроне». В которой есть несколько постоянно повторяющихся рефренов. Снова и снова повторяются номер нашего банковского счета, наши детские воспоминания, наши pin-коды, голоса отца и матери. |