|
Разум говорил Мэри, что она не должна обвинять себя: она поступила так, как велела ей совесть. Правосудие прежде всего. Она оказалась настолько глупа, что не предвидела трагедии, — вот в чем была ошибка. Осталось сожаление, но сожаление не могло вернуть тети Пейшенс.
Именно так Мэри думала, пока вставала. Но когда она оделась и спустилась в столовую, где горел огонь и были задернуты занавески (викарий куда-то ушел по делу), старое ноющее ощущение опасности вернулось к ней, и девушке снова стало казаться, что вся ответственность за катастрофу лежит на ней. Перед ее мысленным взором все время стояло лицо Джема — такое, каким она его видела в последний раз: искаженное и осунувшееся в неверном тусклом свете, и в его глазах тогда была решимость, и даже в линии рта, которую она сознательно проигнорировала. Этот человек был непостижим и непонятен ей от начала до конца, с того первого утра, когда он пришел в буфетную трактира «Ямайка», и она добровольно закрыла глаза на правду. Мэри была женщиной, и безо всякой причины, земной или небесной, она любила его. Джем целовал ее, и она связана с ним навсегда. Прежде такая сильная, она чувствовала себя ослабевшей душою и телом, падшей и униженной, и ее гордость ушла вместе с независимостью.
Одно лишь слово викарию, когда тот вернется, и записка сквайру — и тетя Пейшенс будет отомщена. Джем умрет с веревкой на шее, как умер его отец; а она вернется в Хелфорд в поисках нитей своей прежней жизни, которые теперь лежат перепутанные и зарытые в землю.
Мэри встала с кресла у огня и принялась ходить по комнате, лелея мысль о правосудии, но при этом девушка все равно знала, что все это — хитрость, жалкая уловка, чтобы успокоить совесть, и что это слово никогда не будет ею сказано.
Она для Джема не опасна. Он уедет с песней на устах, смеясь над ней, и забудет всех — и ее, и брата, и Бога; а Мэри будет влачить сквозь годы, угрюмые и горькие, тяжкий груз молчания, и все будут смеяться над озлобленной старой девой, которую один раз в жизни поцеловали, и она не смогла этого забыть.
Цинизм и сентиментальность — вот две крайности, которых следовало избегать. Мэри расхаживала по комнате, и душа ее так же не знала покоя, как и тело, и девушке казалось, будто сам Фрэнсис Дейви наблюдает за ней, холодными глазами исследуя ее душу. Все-таки в комнате было что-то от хозяина. И теперь, в его отсутствие, Мэри могла вообразить его стоящим в углу у мольберта, с кистью в руке, глядящим в окно на дела давно минувших дней, на то, что когда-то было и прошло.
Рядом с мольбертом стояли холсты, прислоненные лицевой стороной к стене, и Мэри из любопытства повернула их к свету. Вот интерьер церкви — должно быть, его церкви, — написанный, кажется, в летние сумерки, с нефом, погруженным в тень. На арках, устремленных к кровле, лежал странный зеленый отблеск, и этот свет, такой внезапный и неожиданный, задержался в памяти девушки, когда она отложила картину в сторону. Поэтому она снова вернулась к ней и рассмотрела ее еще раз.
Возможно, этот зеленый отблеск был воспроизведен правдиво и является особенностью церкви в Олтернане, но он придавал всей картине какой-то призрачный и жутковатый вид, и Мэри подумала, что, будь у нее собственный дом, она не захотела бы, чтобы эта картина висела у нее на стене.
Девушка не могла выразить словами ощущение беспокойства, но казалось, будто некий дух, ничего не зная об этой церкви, нащупал путь в ее интерьер и вдохнул чуждую атмосферу в затененный неф. Поворачивая картины одну за другой, Мэри заметила во всех них какую-то одинаковую странность: прекрасный этюд пустоши под Бурым Вилли в весенний день, с облаками, клубящимися высоко в небе за каменной вершиной, был искажен темным колоритом, и самый контур облаков делал картину меньше. Пейзаж становился мрачным, и все тот же зеленый свет господствовал над всем.
И тут Мэри впервые призадумалась, не могло ли случиться так, что из-за того, что Фрэнсис Дейви родился альбиносом по прихоти природы, его чувство цвета каким-то образом оказалось нарушено и его зрение было ненормальным, неправильным. |