– Это рискованное утверждение, – ответил Оберлендер. – Прошу к столу, оберштурмбанфюрер.
– Благодарю.
– Начнем с горилки? Я готовлюсь к русской кампании: у них в отличие от нас сначала пьют, потом закусывают.
– Да?
– Да. И это правильней. Алкоголь дает обострение чувственного восприятия. А разве этот жареный гусь не есть сгусток чувств?
Штирлиц посмотрел на породистое лицо Оберлендера и не сдержался:
– Всякий молодой мыслитель обычно старается утрированно ярко излагать мысль, а сказать то нечего: философия – наука возраста.
На какое то мгновение Оберлендер стал словно скованный, даже заметно было, как он напряженно прижал к бокам толстые руки, но потом,
расслабившись, резко потянулся к бутылке.
– В отношении молодости вы правы, – сказал он, стараясь не казаться обиженным, – и в отношении философии тоже. Но я – иного типа мыслитель: мне
все смешно. Мои сентенции не что иное, как тяга к юмору, которым судьба меня обделила. Впрочем, всех немцев судьба обделила юмором: даже
интеллигенты у нас сплошь серьезные, скучные профессора, страдающие так открыто, что это граничит с кокетством.
– Ну, уж если откровенно, вы тоже кокетничаете, говоря, что вам все смешно.
– Знаете, оберштурмбанфюрер, мне приятно с вами, – искренне сказал Оберлендер. – Вы не скрываете своей антипатии; значит, мне не надо вас
опасаться – люди вашего ведомства тогда только опасны, когда они проявляют чрезмерную доброжелательность.
– Браво! – сказал Штирлиц. – Это верно. Браво!
Оберлендер положил Штирлицу ножку, а себе взял крыло.
– Приятного аппетита! – пожелал он и хрустко разломил крыло, и в этом треске раздираемой кости прозвучало для Штирлица что то особенное,
страшное – он даже побоялся признаться себе в том, что именно он почувствовал, особенно когда глянул на сильные, округлые, ловкие и мягкие
пальцы Оберлендера. Внимательно оглядев крыло, тот открыл рот, белые ровные зубы его впились в мясо, и лицо сделалось сосредоточенным.
Какое то время Штирлиц слышал только, что Оберлендер жевал, обсасывал, хрупал; он ел ужасно – словно работал. Покончив с крылом, он легко,
словно промокашкой, тронул губы салфеткой и спросил заботливо:
– Как гусь?
– Великолепен.
– Господи, я забыл о приправах! – ужаснулся Оберлендер. – Сейчас скажу дневальному – на кухне в рефрижераторе отменные приправы!
Оберлендер вышел во вторую комнату, которая служила ему одновременно кабинетом и спальней, и набрал номер внутреннего телефона.
– Микола, будь любезен, принеси мне приправы из рефрижератора!
Вернувшись к столу, он начал обстоятельно прицеливаться к ножке, поворачивая в сильных пальцах кусок мяса, как ювелир – драгоценность.
– Что наш Рейзер? Не мешает? Сработались? – спросил Штирлиц.
– По моему, он славный парень.
– Это не оценка работника гестапо: «парень» – либо возрастная категория, либо сексуальная.
– Я не сказал «парень». Я сказал «славный парень». Когда офицер армии так говорит об офицере гестапо, это не сексуальная и не возрастная оценка,
оберштурмбанфюрер. Это оценка деловая.
– Это вы хорошо меня отбрили. Словом, сработались.
– Мне не приходится, к счастью, срабатываться ни с кем из ваших. Я должен срабатываться с подопечными. Они должны помочь успеху армии, а первый
успех весьма важен, ибо он носит шоковый характер.
– Верно. Наши задачи находят полное понимание со стороны ваших украинских подопечных?
– Цели двух людей всегда носят разностный характер, даже при видимой общности. |