Изменить размер шрифта - +

«Цок цок, перецок», – вспомнил Штирлиц что то давнее, но очень ему дорогое. Он был убежден, что с этим связано нечто особо важное в его жизни,

может быть, самое важное, но сколько он ни вспоминал – отпирая дверцу машины, садясь за руль, открывая противоположную дверь Магде, помогая ей

устроиться, – вспомнить не мог, а потом времени не стало, ибо Магда, напряженно улыбаясь, сказала:
– Это арест?
Голос у нее был испуганный, но в нем было то внутреннее д р о ж а н и е, которое свидетельствует о силе, но не о слабости.
– Вот поужинаем, а потом арестую, – пообещал Штирлиц и нажал на акселератор. – И ведите себя в клубе так, будто спали со мной. Добродетель

вызывает подозрение: наши развратники рядятся в тогу добропорядочных отцов семейств, но верят только тем, кто спит с чужими женщинами.
– Слушайте, Бользен, зачем вы так играете со мной?
– Я ни с кем, никогда, ни при каких обстоятельствах не играю, Магда, ибо игра стала моей жизнью. Просто играть невыгодно – разрушает память, ибо

игра предполагает ложь, и надо всю эту вынужденную ложь держать в голове, чтобы не сесть ненароком в лужу. И вам, между прочим, не советую

играть – я старше вас лет на пятнадцать, нет?
– Мне двадцать восемь.
– На тринадцать, значит… А прошу я вас побыть со мной, потому что мне очень сейчас плохо и я могу ненароком сорваться. Понятно?
– Понятно. – Магда убавила громкость в радиоприемнике. – Только вы нарушаете все правила.
– Хватит об этом. Умеете массировать?
– Что?! – снова испугалась женщина.
– Массировать, спрашиваю, умеете?
– Это легче, чем делать мою работу.
– Тогда помассируйте ка мне затылок и шею – давление скачет.
Давление у него было нормальное, но сейчас, в эти дни, ему нужно было прикосновение друга – это так важно, когда в часы высших тревог, в минуты

отчаяния и безнадежности кто то, сидящий рядом с тобой, не ожидая просьбы, прикоснется пальцами к затылку, положит ладонь на шею, и ты

почувствуешь чужое тепло, которое постепенно будет становиться твоим, и чувство обреченного одиночества уйдет, и станет пронзительно горько, но

ты уже сможешь п о н и м а т ь окружающее, а если ты смог понять, а не наталкиваться взглядом на безликое, серое, окружающее тебя, тогда можно

заставить себя думать. А в самые тяжелые минуты человек всегда думает о том, как п о с т у п и т ь.
«Господи, – испугался Штирлиц, – неужели ласка женщины нужна мне лишь как стимул к поступку? Неужели то прекрасное, обычное, человеческое,

спокойное, нежное совсем ушло из меня? Неужели годы р а б о т ы подчинили профессии все мое существо?»
Тепло женской ладони вошло в него, и он сбросил ногу с педали акселератора, потому что сразу же, словно получив команду, закрылись глаза. Он

потер лицо рукой, жестко и больно. Это было только мгновение, когда он закрыл глаза. Улыбнувшись Магде, Штирлиц сказал:
– Вам бы сестрой милосердия, а не учительницей…
Лицо женщины стало иным сейчас – оно смягчилось, мелкие морщинки вокруг глаз угольков разгладились, и ямочки на щеках не исчезли, как прежде,

когда она слушала его внимательно, не поворачивая головы, а глядя прямо перед собой, как глядит красивая женщина, словно отталкивая людские

взгляды, утверждая собственную принадлежность самой себе, свою от толпы свободу и – поэтому – право принадлежать тому, кому она принадлежать

захочет.
«Осознание собственной красоты, значимости, нужности не есть проявление нескромности, – подумал Штирлиц.
Быстрый переход