Персиянин повел его в другую комнату, также грязную и пустую; только старый персидский ковер разостлан был на полу у печки, и на нем валялись засаленные кожаные подушки.
– Садись! – сказал персиянин, указывая Кирпичову на ковер и ставя на пол свечу.
Кирпичов бросал кругом взгляды, выражавшие его глубокое презрение к убранству комнаты. Однакож он сел на ковер и, заложив по-турецки ноги, сказал:
– Вот за то тебя люблю, хаджи, что ты умеешь жить. Ну, на что все эти диваны, стулья, кресла? То ли дело ковер! и сидеть ловко и лечь можно!
И Кирпичов лег.
Много говорил он о своих делах, говорил горячо. Персиянин сидел неподвижно против него и, казалось, внимательно слушал. Но вдруг странная улыбка показалась на его губах; он манил кого-то к себе, шевелил губами и снова впадал в неподвижность.
– Ну, а скажи-ка мне, Кахар, хочешь ли ты быть богачом? – спросил Кирпичов.
Мрачное лицо персиянина передернулось, черные огромные зрачки на желтых белках забегали. Он оскалил зубы.
– Хочешь? – повторил Кирпичов.
Персиянин закивал головой, Кирпичов придвинулся ближе к нему и таинственно сказал:
– Так и быть, по старой дружбе, я тебя возьму к себе в долю!
Лицо персиянина опять стало неподвижно.
– Слушай, хаджи Кахар, мне нужен капитал, я уплачу долги, книг у меня вдвое больше… – какой вдвое! вчетверо, чем долгу! Мы опять откроем торговлю, я издам сочинение одного известного сочинителя… уж такого известного, что я тебе скажу, душенька! Уж все слажено, только печатай теперь… Оно нам принесет чистого барыша тридцать тысяч!
И Кирпичов торжественно посмотрел на персиянина. Но в лице азиатца было полное равнодушие.
– Да это что! а вот я устрою контору по тяжебным делам, понимаешь? от господ иногородних буду получать дела и процессы! да хоть бы у тебя… чего лучше? вот твое наследство, ей-богу, выхлопочу! ты получишь его! где бумаги? покажи!
Персиянин ничего не слыхал, он глядел на одну точку. Кирпичов продолжал:
– Ну, где же бумаги по наследству, а? да мы просто миллионеры будем! Я еще покажу, что такое Василий Матвеич! Меня все теперь чернят, дурными слухами подрывают доверие ко мне, на порог дома меня не пускают, как будто я уже нищий и прошу у них хлеба! И все те люди, которых я кормил, поил! Ты понимаешь ли, как мне больно видеть такую неблагодарность! И разве я уж такой дурной человек, разве я чужие деньги прожил?..
Голос Кирпичова дрожал; тоска начала подступать к его сердцу, и, как часто случалось с ним в последнее время, он впал в совершенное отчаяние, начал стонать, жаловаться, плакать…
– А мои дети, – говорил он, упав в подушку лицом и зарыдав, – что с ними будет? неужели им придется жить по чужим людям, быть приказчиками?
(Кирпичов знал, каково быть приказчиком.)
– Господи! если б деньги! деньги… да я застрелюсь, если не достану денег!
Тупые черные глаза персиянина, хлопая веками, с испугом устремились на Кирпичова, в котором припадок малодушия все усиливался. Он клялся, что убьет себя, и вдруг кинулся к окну. Лицо неподвижного персиянина выразило ужас. Он быстро удержал Кирпичова и сказал:
– Не плачь! хочешь, я…
– Денег? а? денег? – весь задрожав, перебил Кирпичов.
– Нет!.. лучше! я вот, видишь, бедный: один ковер! да, бедный! А вот мне ничего не надо, мне стоит захотеть, и я буду иметь все, все… дворец, гарем… У самого властелина всей Персии нет таких жен, как у меня… две тысячи… да! и одна другой лучше!.. Хочешь, и у тебя их будет столько же?
Кирпичов усмехнулся.
– На что мне твои жены? – отвечал он иронически, качая головой. |