Отчего бы ни загорелась эта церковь, – коли она загорелась, стало быть, Провидению так угодно было. Противу Промысла Божия нам с тобой не идти.
– Но Промысл Божий с тем, может статься, и дал нам подслушать тот разговор, чтобы мы уличили поджигателей?
Тут в горницу вихрем влетела панна Гижигинская и в неописанном волнении всплеснула руками.
– Нет! Кому бы это могло в голову прийти!
– Что такое? – в один голос спросили обе другие девушки.
– Ведь гайдук-то царевича – не простого рода, а родовитый русский князь Курбский!
– Я это чуяла! – вырвалось у Маруси, и все лицо ее так и залило румянцем.
– Но его уже нет!
– Как нет?
– В живых нет: он сгорел только что…
Маруся так же мгновенно побледнела, помертвела. Панна Бронислава принадлежала к тем нередким, к сожалению, особам своего пола, которым нет высшего удовольствия, как разносить по свету животрепещущие новости, особенно же о чужой беде. Эпизод погребения молодого русского красавца-князя под пылающими обломками церкви в ее красноречивых устах вышел, разумеется, несравненно живописнее, чем сумели мы передать его в нашем простом повествовании.
– Нет… нет… Этого быть не может! – внезапно зазвеневшим голосом вскричала Маруся.
Теперь только панна Марина обернулась к ней: молодая наперсница ее стояла, как каменное изваяние, ни жива, ни мертва, прислонясь к высокой, резной спинке стула; только глаза ее, дико и испуганно расширенные, блуждали кругом.
– Что с тобою, деточка? – встревожилась панна Марина. – Чего не может быть?
– Чтобы он погиб… Он жив, он должен был спастись!
– Да ведь ты же слышишь, что вся церковь была уж в огне, что ему выхода из нее не было?
– А все-таки… О, Господи! Да как же после этого верить? – лепетала вне себя Маруся, и крупные слезы катились по ее щекам.
Панна Бронислава таинственно наклонилась к уху своей госпожи. Та кивнула головой.
– Да! Пожалуй, что так… Ну, голубочко, серденько мое, что же делать, что делать! – пыталась она утешить плачущую. – Ведь коли он, точно, был княжеского рода, то тебе, купеческой дочери, он все равно не был бы уже парой. Бронислава, расскажи-ка ей еще раз, как было дело: чтобы не надеялась еще попусту.
Панна Гижигинская недала повторять себе приказания, и рассказ ее на этот раз вышел еще, может быть, картиннее, закругленнее. Миловидное по-прежнему, но страдальческое и бледное теперь как полотно личико Маруси опускалось все ниже.
– А коли так, – воскликнула она, и во взоре ее сверкнула отчаянная решимость, – коли так, то мне молчать уже никто не запретит! Пусть весь свет знает, кто замыслил поджог, пусть они же, убийцы его, казнятся, отвечают за него головами!
– Ты, Муся, в самом деле с ума сошла! – резко уже и повелительно заметила панна Марина. – Ты будешь молчать…
– Не буду я молчать!
– Что?! Я тебя к себе приблизила; но чуть только ты слово скажешь, как все между нами с тобой навсегда кончено!
– И пускай! – с не меньшим уже задором отозвалась Маруся. – Ежели вы, пани, заодно с поджигателями и убийцами, ежели они вам дороже меня, то вы для меня совсем уже чужая, и я вас знать не хочу! Завтра же ноги моей здесь не будет; но допрежь того я все, все выложу начистоту, и молчать не буду, не буду, не буду!
Биркинское упрямство сказалось с такою силой, что порвало неразрывную, по-видимому, девичью дружбу разом и бесповоротно. |