.. Разве ты забыл праздник
дзюгоя?
— Помню. Но тогда все было иное...
Ночью Коковцев проснулся от густого протяжного рева: как некормленные коровы,
мычали подводные лодки, уходящие в море.
— Я к ним привыкла, привыкни и ты, — сказала Окини-сан. — Мир стал чужим для
нас. А какие белые паруса были на твоем корабле! А какая тишина наступала
вечерами в Иносе!
— Да. Раньше было тихо. И паруса были чистые...
Утром в Нагасаки входил американский крейсер — без флага, в присутствии на
мостике лоцмана. Крейсер шел сам, без поводыря, воинственно-гордый,
неприкасаемо-белый, отчетливо пробуя под собою грунт импульсами кварцевых
эхолотов. И бросил якорь на том же месте, где когда-то стоял клипер
«Наездник»...
Коковцев опустил наземь тяжелую корзину с бельем.
— Сколько нам еще мучиться? — спросил он.
— Подумай, что будет с кузнечиком, если меня вдруг не станет? Кто подберет его?
Кто накормит? Идем...
Коковцев не сводил глаз с крейсера, отметив дисциплину его экипажа,
перемещавшегося по ходу движения часовой стрелки: в нос бежали по левому борту,
в корму — по правому.
— И все они в белых штанах и рубахах, — сказала Окини-сан. — А белое пачкается
быстрее. Значит, голубчик, у меня снова будет немало работы...
Коковцев за всю жизнь не выстирал себе даже носового платка, и разве думал он,
что нужда может быть такой неистребимой, такой угнетающей? В самом деле, что
произошло? Жил-был человек. Дослужился до контр-адмирала. Имел хорошую семью и
квартиры в трех городах. Любил красивых женщин и сорил деньгами. А теперь?
Теперь ему радостно, что эта старуха притащила с крейсера грязное белье, тряся
перед ним кулачками.
— Нет, мы не ляжем спать голодными в ночь дзюгоя! — говорила она. — Мы выпьем
сакэ и наедимся дзони. Мы будем есть дзони! Сухой, рассыпчатый дзони... Ты
хочешь дзони?
— Да, я хочу дзони, — понуро отвечал ей Коковцев.
Всю неделю, пока крейсер околачивался на рейде, белье заполняло лачугу
Окини-сан, и Коковцев даже определил некую закономерность: после увольнения на
берег пьяные матросы так усердно обтирали панели и лужи, что стирки сразу же
прибавлялось. Груды белья заполняли корзины, на смену чистому вырастали кучи
грязных штанов и рубах, трусов и манишек. С жалостью глядя на Окини-сан,
трудившуюся с утра до ночи, Коковцев вспоминал восходы над зелеными горами
Арима, юная и тоненькая женщина появлялась на берегу, над нею плыли безмятежные
облака, и она сбросив с себя кимоно, тянулась к солнцу стройным тельцем. «Где
все это? И было ли это?» Он сказал:
— Для тебя дзюгоя, может, и праздник, а для меня календарное полнолуние. И не
мучайся сама и не мучай больше меня...
Кузнечик в клеточке засвиристел, радуясь жизни. Окини-сан отжала белье в
жилистых руках, обваренных кипятком. Ее глаза, выеденные горячим паром, смотрели
печально.
— Потерпи, — сказала она, — Нам осталось недолго ждать...
Вечером в канун праздника Коковцев вскинул на плечо большую корзину с
выстиранным бельем, в свободную руку взял вторую корзину. Окини-сан подперла
двери лачуги палкой, они тронулись. Быстро темнело, в зелени садов разгорались
фонарики, украшенные паучками иероглифов с именами домохозяев. В квадратах
растворенных стенок Коковцев не раз видел сидящих точно в центре комнат молодых
японок в привлекательных кимоно, они лениво опахивались веерами и ждали, ждали,
ждали... Чего?
— Ты очень устал? — спросила Окини-сан.
— Тяжело, — пожаловался он.
За его спиной слышалось ее прерывистое дыхание. |