.. пьяную. Разве я виновата в том, что родилась в
проклятый год Тора, отчего ты и сделался снова несчастным. Как и я, как и я. Но
когда двое несчастливых собираются под одной крышей, над ними образуются четыре
божественных угла, между которыми легче рассеивать мечты о счастье...
Но можно ли мечтать о счастье в этой лачуге? Коковцев пугливо огляделся в
потемках. Несколько горшков да замызганная циновка — вот, кажется, и все, что
осталось у нее от прошлого.
Присев подле старухи, он извинился:
— Ты прости, что я пришел к тебе. У меня теперь никого, кроме тебя, нет в этом
мире. Никого, никого...
— А у меня есть! — засмеялась Окини-сан.
Утешение ей — полевой кузнечик, она показала Коковцеву крохотную клеточку, в
которой кормила тварь молодым пыреем, и за это он, вполне довольный жизнью,
услаждал ее старческое убожество незатейливым, беззаботным стрекотанием.
— Он всегда счастливый, — похвасталась Окини-сан, обнажая в улыбке крупные,
желтые, редко расставленные зубы.
Странно, что память не изменяла пьяной старухе, и Окини-сан без напряжения
вспомнила стихи Токомори:
Как пояса концы — налево и направо
расходятся сперва,
чтоб вместе их связать,
так мы с тобой:
расстанемся -
но, право,
лишь для того, чтоб встретиться опять!
Вместе с Окини-сан Коковцев допил крепкую сакэ.
— Это хорошо, что ты пришел, — говорила она, спотыкаясь во тьме лачуги. — Одной
так холодно спать на земле...
Пронзительный свет луны коснулся лысины Окини-сан, потом затарахтела ржавая
цепочка, видимо добытая на свалке, от выброшенного велосипеда, на цепочке
покачивалась медная жаровня-хибати с дымно тлеющими углями.
— Так будет теплее, — бормотала старуха, — Пусть мы несчастны с тобой, но зато
как был счастлив наш сын! А когда он служил на «Идзуми», ему каждый день давали
пырей, какой я даю и кузнечику.
— Спи, — сказал ей Коковцев.
Куда делись сказки о забавном смышленом тануки? Вот уж было веселье, когда он
стучал лапками по сытому животику, выбивая смешную дробь, как на барабанчике...
Да и был ли тануки? Может, все это японские выдумки? Никогда не было тануки...
* * *
Как и другие одинокие женщины, которых отвергли мужья, которые потеряли
кормильцев в воинах, Окини-сан не нашла себе лучшей доли, кроме самой обычной,
которая и склонила ее над стиральным чаном с грязно булькающей водой. Год за
годом, изо дня в день женщина перестирывала кальсоны солдат из ближайшей
казармы, рубахи матросов с заходящих в Нагасаки кораблей. А вечером на татами,
поверх которого прыгали блохи, Окини-сан ставила бутылку сакэ, ела из котелка
плохо разваренные бобы. Стебельком пырея она угощала кузнечика, а корешок пырея
всегда доставался адмиралу Коковцеву.
— Мне жаль тебя, — говорила Окини-сан, еще не успев напиться допьяна. — Я всегда
хотела делать людей счастливыми и никак не пойму — почему они оставались
несчастны?
Она просила его есть, а забота пьяной старухи напоминала Коковцеву прежнюю жизнь
— с безответной любовью Ольги, которая (неужели?) так и не простила его. Он
думал об Ольге. Думал о своем народе, которого не понимал.
Владимир Васильевич съедал все, не сразу научившись понимать, что в доме больше
ничего нет — Окини-сан и сегодня, как вчера, уснет голодной.
— Я не могу так жить, — часто повторял он.
— Если ты голоден, — отвечала Окини-сан, — не огорчайся, голубчик. Скоро будет
праздник дзюгоя, и не ужели я не настираю столько корзин белья, чтобы купить
вкусных моти? Мы наедимся рису-дзони с овощами. |