Она обречена жить в четырех стенах, она никогда не познает мира, никогда не приобщится к разуму; однако взгляните на нее: она кротка, она счастлива, она сумела почувствовать, что и ей отведена своя роль. Она никогда не покидает своего сада, и ее существование есть проявление благодати…» Он говорил, говорил, и его дом, его жизнь менялись прямо на глазах, обретали светлую прозрачность, освобождались от груза унижения и горя. Он тенью пересекал сад, где мальчики строили шалаш, и шалаш этот казался ему многообещающим символом их будущего призвания; он шел по гостиной, где Франсуаза шила, склонив над рукоделием свое прекрасное, с чуть крупными чертами лицо, и говорил ей слова любви, на которые обычно бывал скуп; он ласкал Жюльетту, присевшую на подушечке у его ног, — молчаливую Жюльетту, которая есть ключ ко всему, непостижимый и необходимый знак, поданный из мира духа; вот он шел в свой кабинет, сумрачный, спокойный, где он столько размышлял о счастии людей, о смысле религий… Сейчас он сядет за работу, пройдет еще день, тусклый и безмятежный, как Вечность… Но что-то мешает ему: слишком яростное пламя в камине (огненные языки в его сне до того осязаемы, что, казалось, вот-вот его поглотят); красные шторы на окне, исчерна-красные, словно запекшаяся кровь; итальянский кинжал на письменном столе — образчик ювелирного искусства, странный отблеск, сталь, железо, раны, крики роженицы, пытки, пламя, кровь… Пронзительный крик жизни и смерти исходит из недр дома, достигает кабинета, где он ждет рождения ребенка (которого?), крик, с которым ничего не поделать, красный крик, превосходящий пределы разумного…
Крик разрываемого тела, исторгающего из себя другое тело, которое, в свою очередь, породит следующее, чтобы страдание длилось всегда, чтобы зло не прерывалось… Он хочет заткнуть себе уши, но колдунья здесь, в комнате, где-то рядом, она не дает ему это сделать и смеется, смеется над криком, который никогда не прекратится, никогда ничему не поможет… Он умоляет: «Ребенок! Покажите мне ребенка!» Но она, суровая, страшная, как пифия, твердит, чеканя слоги: «Ребенка нет! Ребенка нет».
Инстинктивно он начал отбиваться, сел в постели, зашарил в темноте в поисках чего-то, сам не зная чего, еще не освободившись от власти сна… «Я болен». То была его первая трезвая мысль. Света! Угли в камине еще тлели. Зажечь свечу у изголовья. Он сидел в постели, и его бросало попеременно то в жар, то в холод. Он подождал, пока успокоится сердце. У этого человека с холодным умом слабые нервы. Он знал это, пользовался этим при случае, чтобы вызвать в себе волнение, которое испытывал в некотором роде только физически. Но нынче ночью тело возобладало над разумом, сказал он себе, переведя дух. Он воспроизвел в памяти все этапы сна, начавшегося столь безмятежно и завершившегося тревогой, и старался отыскать в нем предостережение, не сомневаясь, что оно там есть… Слепо руководствоваться своими снами и предчувствиями было бы неосмотрительно, но использовать их отнюдь не возбраняется. Древние…
Так что же ему снилось? Жюльетта… На какой-то миг она представилась ему ключом, разгадкой всего. Но каким образом?.. Предощущение, сквозь призму сна казавшееся ему столь очевидным, распадалось по мере того, как он пытался его уловить, сформулировать его суть. А колдунья? Почему она внушила ему вдруг такой ужас, почему он отождествил ее с той частью своей жизни, которую он еще не разгадал и, возможно, не разгадает никогда?
Ведь он сам пожелал встретиться с настоящей колдуньей. И вот слова, произнесенные колдуньей в его сне, оказываются полной противоположностью тем, что он готовился услышать, надеялся услышать. «Ребенка нет. Ребенка нет». Загадочные слова, которые он истолковал как отказ от веры, от конечной цели творения. Но если вдуматься, кому, как не колдунье, и веровать? Прочие «видели, аки в зерцале», но она-то, она видела «лицом к лицу». |