Были в письме даже совсем суровые слова: «Надо не изображать жену декабриста, а думать о сыне»… Ну, а кроме того, писал папа, есть надежда, что вскоре дело будет пересмотрено и он вернется…
Арест отца крепко ударил по Лодьке. Подкосил его. Маму, конечно, тоже, но Лодьку — сильнее. Он в ту пору как раз окончил начальную школу, съездил в пионерский лагерь — живи бы да радуйся каникулам. Но июль и август сорок восьмого года оказались для него черным временем. Без всяких радостей. Мама была закаленнее Лодьки. Конечно, она тоже плакала, особенно по ночам (Лодька слышал, когда просыпался). Но все же она держалась твердо, утешала и себя и сына:
— Главное, что живой! Ведь могло быть в сто раз хуже. Он мог погибнуть в море и не вернуться совсем и никогда. А теперь все равно вернется…
В конце концов Лодька привык успокаивать себя этой мыслью…
Забегая вперед, следует сказать, что вернулся отец только летом пятьдесят третьего, но уже без всякой вины. «Реабилитированный», как тогда стали говорить…
Пришли наконец к Лодьке, поднялись на второй этаж сквозь привычный — давно уже «свой» — запах штукатурки, лука и керосина. В общей прихожей Лодька подпрыгнул, достал с карниза над дверью ключ. (Можно было бы и не запирать свои комнаты, все равно красть нечего, но мама считала, что «так полагается».) Вошли, Лодька отдернул на окне зеленую сатиновую шторку и сразу сунулся под кровать — выволок на свет ободранный чемодан со всякими полезными вещами. Там лежали молоток, плоскогубцы, механизм старого будильника (который жужжал, если завести), рассыпанные шахматные фигуры, моток суровых ниток для змея, два старинных пятака, коньки «снегурки», противогазная маска с вырезанными для рогатки полосками резины, кораблики из сосновой коры, сделанный из кухонного ножа кинжал и много еще чего… Среди этого «чего» нашлась и свернутая в кольцо железная проволока. В меру толстая, в меру мягкая (но не как алюминий) — то, что надо.
Теперь следовало пойти в сарайчик — там была и наковальня из куска рельса, и приспособленная под верстак широкая скамейка, и много подходящих инструментов. Но спускаться на двор было лень. Лодька притащил из общей кухни литой старинный (тоже общий) утюг, утвердил его на подоконнике и приготовился гнуть и плющить проволоку прямо здесь.
А за стенкой в это время не смолкала красивая, слегка печальная музыка.
Борька покривился:
— К вам когда ни придешь, обязательно этот патефонный вой…
— Ну и что? Если человеку нравится такая мелодия? Это Пуччини…
— У меня от такой Пуччини пучит живот, — неуклюже сострил Борька.
— Балда ты. Это увертюра к опере «Чио-Чио-сан». Галчуха ее всегда заводит, если у нее опять сердечные неудачи…
Галчуха (то есть Галка или Галя) была племянница соседей Суреповых: паровозного машиниста Кузьмы Степаныча и его жены тети Таси. В прошлом году она приехала из села Голышманова, поступила в фельдшерско-акушерское училище (что рядом с прежней Лодькиной школой, в старинном доме бывшего капиталиста Яши Шайчика), прижилась у дядюшки с теткой и стала им помощницей. Была она чувствительная, добрая и некрасивая. И влюбчивая. У некрасивой и влюбчивой — какая жизнь? Сплошные душеные расстройства. Галка лечила страдающую душу музыкой. Кузьма Степаныч в сорок шестом году привез из Манчжурии трофейный японский патефон и два десятка большущих тяжелых пластинок с вишнево-золотыми этикетками фирмы «Viсtor». Музыка на пластинках была мелодичная, трогательная (вроде этого Пуччини), Лодьке она нравилась Бывало, что он приходил к Галчухе, и они слушали патефон вдвоем. При этом Галя иногда признавалась Лодьке в своих страданиях.
— Сперва улыбался так по-хорошему, обещал «пойдем на танцы», а потом я вижу, как дружкам издали показывает на меня, и они хихикают. |