– Иван из дизельной вышел, – догадывается Веня. – Сейчас заявится и сообщит народу: «Здоровеньки булы. Щец от обеда не осталось рабочему человеку?»
Сто раз было, но все замирают в предвкушении. Мы не телепаты, мы просто знаем друг друга, как облупленных.
В кают‑компанию, вытирая руки ветошью, входит Нетудыхата.
– Здоровеньки булы. (Веня радостно раскрывает рот.) Щец бы похлебать рабочему человеку… Вы что, сказились?
Мы самозабвенно хохочем, даже Груздев на мгновение забывает про свое достоинство и беззвучно смеется. Но тут из спальни доносится долгий и тяжкий кашель. Смех мгновенно стихает.
В кают‑компанию, сутулясь, входит Гаранин. Он приветливо улыбается нам, и мы улыбаемся ему. У меня сжимается сердце, мне кажется, что я вижу то, чего не видят другие. Гаранин прислушивается к писку морзянки, спрашивает у Томилина:
– Самойлов? Томилин кивает.
– Сон видел, – щурясь от яркого света, с улыбкой сообщает Гаранин. – По‑моему, даже цветной… Будто я в парке культуры на чертовом колесе катаюсь, вверх‑вниз, вверх‑вниз. А внизу вся наша полярная братва собралась, все смотрят на меня, торопят: «Наша очередь!» Жена смеется, пальцем грозит: хватит, мол, слезай. А колесо не останавливается, вертится и вертится… Ерунда, чушь какая‑то. Что, чай пить будем?
Картинка детства: во дворе нашего старого дома рос могучий дуб, говорили, что ему триста лет. Я возненавидел его после того, как засохла рябинка, которую посадил невдалеке; мне казалось, что этот дуб – эгоист и убийца, он высасывает из земли все соки, чтобы жить вечно за счет других. Не знаю, насколько глубоко это детское впечатление повлияло на мой душевный склад, но бывает, что я стыжусь своего здоровья, мускулов, избытка жизни… И тогда я глупо мечтаю о том…
Еще одно признание: я вообще люблю мечтать. Ну, конечно, обнять Нину – увы, это неоригинально, все мечтают о таком; приласкать, потискать Сашку, своего тезку, ему уже тринадцать месяцев, а я его еще не видел – тоже не бог весть какая игра воображения; но вот уже‑второй месяц, как я, оставаясь наедине с самим собой, глупо мечтаю о том, что сотворю чудо. Вот в чем оно заключается: организм человека достигает совершенства обыкновенного примуса, и можно будет переливать часть своих сил товарищу, как из одного примуса в другой переливают керосин. И тогда Андрей Иваныч перестанет таять на глазах! Я горячо мечтаю об этом чуде, и пусть тот, кто сочтет, что я прекраснодушный глупец, держит свои мысли при себе.
– Почему чай? – прерывает неловкую паузу Веня. – По агентурным данным, у отца‑командира имеются в заначке две бутылки коньяку. Андрей Иваныч, поддержите ходатайство коллектива!
– А уговор? – улыбается Гаранин, садясь за стол. – Тому, кто первым увидит «Обь».
– Ну, первый, ну, второй… Будем считать, что все сразу вместе увидели, – вдохновленный своей идеей, настаивает Веня. – «Обь»‑то рядом, не сегодня‑завтра подойдет, зачем такое удовольствие откладывать?
– Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра, – вставляю я и, увидев, что Груздев раскрывает рот, поспешно добавляю: – Не мое, Георгий Борисович, Марка Твена.
– Раз Николаич сказал: «Тому, кто первый увидит», – так и будет, – возвещает Дугин. – Чего суетишься?
– Как же ты, Дугин, начальство любишь, ну, просто неземной любовью, – восхищается Веня. – И оно тебя, со взаимностью. Тебя, говорят, еще в родильном доме главврач уважал безмерно!
– Веня, смени пластинку, – морщится Гаранин.
– А, пусть, – равнодушно роняет Дугин. |