Это было. И знаете, почему вы скисли?
И снова мертвая тишина. Мне казалось, я даже слышу, как вдалеке бьются о барьер волны.
– Потому что вам не хватило закваски. Что было, за год израсходовали. И все. Вы свою дистанцию пробежали, уже вскинули руки, ожидая аплодисментов, а вам вдруг – бегите снова…
Груздев провел рукой по лицу, словно стряхивая оцепенение, и совершенно неожиданно для меня улыбнулся.
– Кое в чем, возможно, вы правы.
– Не скрою, рад это слышать. Об остальном договорим после.
– Договорим. – Груздев миролюбиво кивнул.
– Точка, – сказал я. – Итак, сегодня банный день, дизелисты, как говорится, к топкам…
А потом мы говорили с Андреем до глубокой ночи.
– Сегодня ты был жесток.
– Хирурги, спроси у Бармина, отдирают бинты одним махом – так гуманнее. И потом, ты же сам меня ругал, что я боялся сказать правду.
– Правду говорить нужно, даже самую жестокую. Но самому быть жестоким при этом вовсе не обязательно. Иногда нужно быть добрее, Сережа. Не бойся, это тебя не унизит.
– Абстрактно ты, конечно, прав. Но чаще всего, друг мой, добротой называют слабость, а здесь, сам понимаешь, такая доброта смертельна. Сегодня, Андрюша, мне самому хотелось, чтобы ты меня погладил, как щенка, этакие, черт бы их побрал, горькие веточки вдруг начали царапать горло. Но ты меня отстегал – не подумай, что я жалуюсь, за дело! – и тогда я от боли пошире открыл глаза и оглянулся. И все встало на свои места: дело стоит, люди ждут от тебя необходимого слова, жизнь продолжается… А что это нас с тобой на лирику потянуло?
Андрей так долго не отвечал, что я даже привстал с постели и хотел к нему подойти, но тут он заговорил:
– Видишь ли, Сережа, подводя итоги, становишься добрее. Начинаешь мучительно вспоминать, не оставил ли ты каких‑либо неискупленных обид на земле, подсчитываешь моральные, так сказать, утраты. И скажу тебе, как на исповеди: более замечательного чувства я в своей жизни не испытывал. Попробуй, Сережа.
Мне стало горько. Я встал, подошел к Андрею, сел на его кровать.
– Успею еще…
– А то, как я, попробуешь, а уже поздно будет.
– Андрюша, – сказал я, – дорогой ты мой человек, это не для таких, как я. Время еще не пришло. Мы работники, у нас дел по горло, только попусти – все вмиг пойдет прахом. Добро, кто‑то хорошо сказал, должно быть с кулаками. Рука, разжимающая кулак, – безвольная рука.
– Я прав, ты прав, он прав, – улыбнулся Андрей. – И все‑таки подумай над тем, что я тебе сказал. Ну, спокойной ночи. Пусть нам приснится Валдай, самый хороший клев и вокруг – ни одного конкурента! Идет?
«…Вот я и отчитался перед тобой, родная, теперь ты все знаешь. Андрей давно уснул, и я надеюсь, что ему снится любимый Валдай, лещи да окуни, которых он таскает одного за другим. Когда я говорю или делаю что‑нибудь, у меня всегда бывает ощущение, что он рядом и каждое мое слово, каждый поступок проверяет с предельной беспощадностью. Сегодняшний день многому меня научил: меня обижали и я обижал, а в конце концов получилось, что мы квиты. Некоторые, я знаю, считают меня сухарем, они не видят за моей постоянной твердостью живых человеческих чувств. Если б они могли знать, как я хочу увидеть тебя, твои глаза, твое лицо, всю тебя. Но дать сейчас себе поблажку, размагнититься – значит, сдаться на милость самому страшному врагу полярника – безнадежности. И я не сдамся ради них самих, ради тебя, ради самого себя, наконец! До свидания, родная, видишь, все‑таки – до свидания!»
Семенов выключил свет и лег в постель.
Так закончился на станции Лазарев первый день второй зимовки. |