Дел невпроворот. Реальных дел. Потому-то поступки и движения какой-нибудь тринадцатистепенной важности на себя ни времени, ни сил душевных ни на копейку не оттягивают. Поставил — налил — выпил. Или вообще не ставь.
Господи, что же за месиво в голове у меня, что же за муть беспросветная в душе моей, подумал Сергей. Господи. И жалость-то она как будто и настоящая, жалящая жалость — к Гошке-горемыке и к жене его, так ничего и не понявшей и без конца повторявшей: «Почему? Почему? Почему?» И к администраторше, никакой не грозной мымре, а обычной перепуганной, растерянной и беззащитной женщине. И к Гамашу, и к Ромео, и к бедолагам Халявиным… Но ведь, Господи…
Но ведь ложь это все, Господи, и ложь от начала. Потому что жалость-то вся на самом деле — к себе, любимому, непонятому, ранимому, недооцененному. Да, собственно, и единственному, если уж без экивоков. Ведь все другие — они как бы и не взаправду, они же не могут так же чувствовать, думать, надеяться, страдать? Свои-то чувства, думы, страдания, надежды — я знаю, я ощущаю их всем существом своим, они настоящие, они всерьез, и зудят всерьез, и болят всерьез. И умом своим, Господи, понимаю я, что и другие, наверное , испытывают то же — но это умом понимаю я, а почувствовать-то мне и не дано! Так как же верить мне, что и другие — как я?!
Они, эти другие, то ли статисты, то ли куклы в маленьком театрике абсурда имени Сергея Телешова. Я знаю, что есть я — но откуда же мне знать, что есть другой ? Он есть до тех пор, пока жизнь его каким-то боком пересекается с моей. Произнес положенный текст и — за кулисы. А за кулисами он уже не говорит, не думает, не страдает. Да и вообще, есть ли он — там, за кулисами? Или ушел — исчез, растворился, рассеялся в небытии до следующего выхода?
Вот и Вселенная — моя, личная, собственная — вполне умещается под одеялом. А боль других, какой бы жуткой ни казалась мятущемуся уму, рано или поздно скукоживается до размеров крошечной сладко ноющей жалости к себе. Любимому. Странною, однако, любовью любимому — такой, в которой ненависти, пожалуй что, и больше. И уж во всяком случае больше — отвращения. А вопрос налить или не налить вырастает до уровня проблемы экзистенциальной, едва ли не космической. Да чего там «едва ли» — космической, по самой полной программе. В этой моей уютной индивидуальной Вселенной. Той, что под одеялом.
Ложь это все, Господи, и ложь от начала. И к правде — а, значит, и к жизни самой — сердцем своим так я и не прикоснулся.
Телешов встал, подошел к столику и, взяв бутылку водки, направился с ней на кухню. Подойдя к раковине, он отвернул крышечку и опрокинул бутылку донышком вверх. Потом пристукнул пустой бутылкой по краю раковины.
— Твое здоровье, Сергей Михалыч.
Он швырнул бутылку в мусорную корзину, прошел в комнату, сунул сигареты в карман джинсов и, набросив в прихожей легкую куртку-плащевку поверх рубашки, толкнул дверь. Уже захлопнув ее, он принялся ощупывать карманы, но вспомнил, что ключи остались там, где всегда и лежали — на книжном стеллаже. Телешов махнул рукой. Не впервой. Его мудреный замок без проблем открывался отверткой или перочинным ножиком. Раз-другой выручала и вилка.
Сергей вышел из подъезда и глубоко вдохнул свежий ночной воздух. Однако тихой сегодняшняя ночь не была. С разных сторон — где ближе, где дальше — слышалось урчание машин и возбужденные человеческие голоса. Странно. Может, что-то уже объявили по радио или по ящику? Хотя кто же их слушает в такое-то время…
Пройдя с десяток шагов по дороге вдоль дома, он поднял голову. Две трети окон все-таки были темными. С другой стороны, треть квартир, где народ не спал и, судя по всему, активно шевелился — совсем немало для половины четвертого.
Он внезапно остановился. |