Изменить размер шрифта - +
На какое уж тут геройство останется сил…

Телешов вдавил окурок в пепельницу и направился на кухню. Там, встав на табурет, он покопался в кладовочке над кухонной дверью и выудил из нее старый обшарпанный фонарь. Щелкнул кнопкой. Нить лампочки светилась едва заметным красноватым светом. Ладно, в конце концов он и так направляется в магазин. Там и батарейки прикупить можно.

Сергей вышел из дома и осмотрелся. Во дворе, образованном группой пятиэтажек, не было ни души. Он кивнул: иначе и не могло быть. Все обитатели квартала сидели по домам и вовсе не рвались на прогулку. Все — это значит, те, кто еще не убрался подальше отсюда. В том, что были и такие, Телешов убедился, когда увидел, что у домов стояло раза в два меньше машин, чем обычно. Правильное решение, подумал он. По-хорошему эвакуировать надо было бы всех. Сергей невесело хмыкнул: надо бы. А куда? Когда некуда пристроить сотни тысяч беспризорных детей, когда офицеры — последние защитники Отечества — живут в едва ли не картонных бараках?

Сейчас он брел по пустынной улице по направлению к супермаркету — один наедине со своими мыслями. Что с нами случилось? И когда? Что изменилось в человеке — на психологическом уровне или уже и на биологическом? Как же прежнее поколение выдержало ту   страшную войну? Как родной его город выстоял в чудовищных условиях блокады? Неужели то, что происходит сейчас, страшнее и блокады, и войны, и нечеловеческих усилий по восстановлению разрушенной войной жизни? Крути не крути, а получалось так, что — страшнее. Та беда была огромной, превосходившей все мыслимые масштабы. Но беда была — одна на всех  . И восприняли ее именно как беду общую. Каждый принял на себя часть этого общего бремени. Теперь же беда раздробилась, рассыпалась молекулами-корпускулами, и если это твоя беда — то только   твоя, а не чья-то еще. Как и беда другого — уже никак не твоя. Вместо одной, огромной и общей — миллионы и миллионы изолированных, чьих-то, не моих. Это же не моя двенадцатилетняя дочка за пару сотен рублей ублажает сейчас пузатого гостя из ближнего зарубежья, который уже давно чувствует себя не гостем, а хозяином. Это же не мою мать застрелили в упор борцы за свободу в далекой Чечне при полном безразличии весело гулявшей власти. Это же не моего сына та же власть — в промежутках между пьянками-гулянками — швырнула на съедение тем же бандитам, без подготовки, экипировки, без плана и смысла, иначе говоря, на верную смерть. И этот вконец опустившийся бомж — пока еще тоже не я. Вот потому-то все так и хорошо, прекрасная маркиза.

Нет, подумал он. Беду делают общей вовсе не масштабы самого бедствия. Способность чувствовать чужую боль как свою, вот в чем все дело. Когда же и почему подвергли мы себя этой дьявольской анестезии? Когда каждая индивидуальная наша хата оказалась с краю? Когда нормальные, умные, добрые, хорошие люди вдруг решили жить по принципу зоны, где сдохни ты сегодня — а я завтра?

Да все тогда же, дорогой Сергей Михайлович, все тогда же. И не без твоего посильного участия. С чем можешь себя — и других — от души поздравить.

Он не заметил, как подошел к самым дверям освещенного супермаркета и подивился, увидев на них табличку «открыто». Телешов толкнул дверь и прошел внутрь.

За кассой сидела все та же унылая администраторша. Подменить ее было, очевидно, некому. За прилавком скучала теперь уже одна продавщица, а покупателей не было и вовсе ни души.

Сергей подошел к кассе и стал рассматривать упаковки с батарейками. «Дюрасел» стоили дороже остальных, но и запас у них, кажется, был побольше. Хотя для чего ему какой-то могучий запас? Не сутки же напролет он собирается светить во все стороны своим ржавым фонариком?

— Мне две «Дюрасел», — неожиданно для себя сказал Телешов. — Вон те, большие.

Администраторша, вздохнув, приподнялась, чтобы снять батарейки, и провела упаковкой над сканнером.

Быстрый переход