Когда он проник наконец в зал, его глазам представилась
огромная толпа: люди кишмя кишели, толкались, давили друг друга перед его
картиной. Смех раздавался именно там, разрастаясь с неистовой силой. Именно
над его картиной смеялась толпа.
- Каково! - повторил, торжествуя, Жори. - Вот это успех! Ганьер,
смущенный, пристыженный, как если бы он сам получил пощечину, прошептал:
- Да, успех... Я предпочел бы другое.
- Ну и глуп же ты! - осадил его Жори в порыве восторженного
возбуждения. - Это и есть настоящий успех... Подумаешь, смеются! Наконец-то
мы вышли на дорогу, завтра газеты только о нас и будут говорить.
- Кретины! - едва мог выговорить Сандоз сдавленным от огорчения
голосом.
Фажероль молчал, сохраняя достойный отсутствующий вид друга семьи,
который следует за похоронной процессией. Одна Ирма, в восторге от всего
происходящего, продолжала улыбаться; ласкающим жестом она оперлась о плечо
поруганного художника и, обращаясь к нему на ты, нежно прошептала ему на
ухо:
- Не порти себе кровь, миленький! Это все вздор и даже очень забавно.
Клод остолбенел. Ужас леденил его. Сердце как бы остановилось на
мгновение, до такой степени разочарование было жестоким. Широко раскрытыми
глазами он уставился на свою картину, не в силах оторваться от нее,
изумляясь, с трудом узнавая ее в этом зале. Несомненно, это было не то
произведение, которое вышло из его мастерской. Картина пожелтела под белесым
светом, проходившим сквозь полотняный экран, она уменьшилась и казалась
более грубой и в то же время более тщательно выписанной; не то из-за
сравнения с другими картинами, не то из-за перемены места Клоду с первого
взгляда стали видны те недостатки, которых он не замечал в своем ослеплении,
трудясь над ней долгие месяцы. Несколькими мазками он мысленно переделывал
ее, передвигая планы, переставлял отдельные части, изменял напряженность
тонов. Господин в куртке ни к черту не годится - он расплывчат, плохо
посажен, одна только его рука хорошо написана. Две маленькие женщины в
глубине, блондинка и брюнетка, были чересчур эскизны, им недоставало
законченности, оценить их могли только художники. Но деревья и освещенная
солнцем лужайка нравились ему, а обнаженная женщина, лежавшая на траве,
казалась ему прямо-таки превосходной, как будто не он сам, а кто-то
неведомый ему написал ее во всем блеске жизнеутверждения, с необыкновенной
силой таланта.
Он повернулся к Сандозу и просто сказал ему: - Они правы, что смеются,
картина несовершенна... Что поделаешь? Зато женщина хороша! Бонгран искренне
меня хвалил.
Сандоз старался увести своего друга, но тот заупрямился и, наоборот,
приблизился к картине. |