Изменить размер шрифта - +
Немец в немку. Подумать только. Из за какой то картошки. Может, она все же и не немка была? Но все равно нельзя так. Из за картошки.

– А доктор что? – Интересовалась Маша.

– Доктор? А, да… Доктор. Представляешь, он меня спас. Немецкий доктор. Меня. Я бы немцев ненавидеть должен. Не сейчас, а тогда. А меня немец спас. Как я его могу ненавидеть?

– А как спас то?

– Я пытался бежать в очередной раз. И в очередной раз меня поймали. И в очередной раз меня избили. Так сильно, что до полусмерти. А сами подумали, что совсем до смерти. Подумали и в кучу мертвяков бросили.

– Ой, и каково это в куче то, – испугалась баба Маша.

– Я и не помню, – признался Илья. – Беспамятствовал. Пока я беспамятствовал, доктор как то понял, что я живой. Понял, и к себе забрал. Я у него и жил. Не как у Христа за пазухой, но вот у доктора то я пожил. Работал много, за свиньями ходил. Но ел. И спал спокойно. А вот теперь не понимаю: должен ли я своей жизнью доктору или нет. Должен или нет?

– А как же ты тогда от доктора к «нашим» попал? – Баба Маша решила получить всю информацию, пока муж разговорился.

А он взял и смолк.

Смолк, отвернулся к стене и уснул вобнимку со своими стонами.

 

Сколько уже баба Маша без Ильи своего живет? Лет тридцать. Не меньше. И ничего, справлялась как то. Жила себе потихонечку, печку топила, клубнику с морковкой выращивала, воду из колодца таскала.

По средам к машине ходила за хлебом да за пряниками. Своего магазина в Пучнине не было: это из Татьяниного поселка из магазина каждую среду машину направляли. Открывали шарабан – так баба Маша называла кузов – раскладывали продукты, усаживали среди груд черного хлеба нервную продавщицу Наденьку в сером мохнатом берете (вернее, Наденька сама усаживалась, но делала это словно по чьему то принуждению), вручали Наденьке счеты, что стучали по деревянному мелодично под ее тощими красными пальцами, и тетрадку для записей: все заказы пучнинских жителей шли под карандаш.

Торговля велась бойко первые двадцать минут. Все толкались, спрашивали про конфеты да про прянички, хватали еще теплый черный хлеб, прямо с хлебозавода. Смеялись над тем, что Наденька опять молока привезла:

– Почто нам твое молоко, когда тут у каждого по корове, а то и по две?

Наденька покрывалась красными пятнами, берет ее съезжал, словно пытаясь укрыть свою хозяйку от пучнинских пересудов.

– Да я что ли машину нагружаю! – Истерично скрипела Наденька.

Голос у нее неприятный, морозный, колючий. Такой хлестанет по лицу разок, что крапивой ошпарит, так и расхочется с Наденькой разговаривать. Поэтому все пучнинские заказ ей говорили громко, четко, чтобы не переспрашивала. Расплачивались ровно, до копеечки, чтобы не слышать Наденькиного:

– Двадцать копеек на следующей неделе отдадите.

И совсем ужасно, если она возьмет и добавит:

– Я запишу в тетрадочку.

Водки Наденька не возила. От того пучнинские мужики ее не больно жаловали. А возила бы, глядишь, и «красавицей» для них стала, и «золотцем», и «ненаглядной». А так – нет, истеричная девка со счетами посреди хлебов.

Через двадцать минут все расходились, торговля затихала, Наденькин крапивный голос тоже. Оставалась она одна в машине со своими счетами и тетрадкой.

Пучнинские шли чай пить. С пряниками.

Дети потом еще прибегут за конфетками: рубли повыспросили у родителей. Вот и вся торговля.

Через два часа Наденька со счетами уезжали. До следующей среды не будет слышен в Пучнине ее крапивный голос

 

А теперь что же – переезжать поближе к Наденьке? Сторонишься ее сторонишься, терпишь по средам исключительно, а ту нате – переезжаешь к самому эпицентру крапивного голоса.

Быстрый переход