Нине и родителям он написал, что, конечно же, приедет, но только не
сейчас, потому что сейчас еще не время. Какое время он не уточнил, и в
Москве переполошились: неужели будет высиживать все пять лет поражения в
правах? Между тем по Магадану шла так называемая вторая волна. Арестовывали
тех, кто только что вышел по истечении сроков на так называемую волю. Кирилл
спокойно ждал своей очереди. Укоренившись уже в христианстве, он видел
больше естественности в общем страдании, чем в радости отдельных везунков.
Он и себя считал везунком со своей отдельной комнатой. Наслаждался каждой
минутой так называемой воли, которую он в уме все еще полагал не волей, а
расконвоированностью, восхищался любым заходом в магазин или в
парикмахерскую, не говоря уже о кино или библиотеке, однако вот уже полтора
"свободных" года прошли, а он все еще почти подсознательно пристыживал себя
за то, что так нагло удалось "придуриться", "закосить", в глубине души, а
особенно в снах, считая, что естественное место страждущего человека не в
вольном буфете с пряниками, а в этапных колоннах, влекущихся к медленной
гибели. Он помнил, что богатому трудно войти в Царствие Небесное, и полагал
себя теперь богатым.
На всю Колыму, на весь миллионный каторжный край, наверное, не было ни
одного экземпляра Библии. "Вольнягу" за такую крамолу неизбежно поперли бы
из Дальстроя, а то и взяли бы под замок, что касается зека, тот был бы без
задержки отправлен в шахты Первого управления, то есть на уран.
И все-таки кое-где по баракам среди Кирилловых друзей циркулировали
плоды лагерного творчества, крохотные, на пол-ладони, книжечки,
сброшюрованные иголкой с ниткой, крытые мешковиной или обрывком одеяла, в
которые чернильным карандашом новообращенные христиане записывали все, что
помнили из Священного писания, обрывки молитв или просто пересказ деяний
Иисуса, все, что удалось им спасти в памяти из добольшевитского детства или
из
литературы, все, что как-то протащилось сквозь три десятка лет
безбожной жизни и их собственного атеистического, как они теперь полагали,
бреда.
Однажды как-то Кирилла окликнули на магаданской улице, на скрипучих
деревянных мостках. У него даже голова крутанулась от этого оклика -- голос
прилетел из "гобелена", то есть из нереальной страны, из Серебряного Бора.
Две кургузые фигуры бывших зеков в ватных штанах, разбежавшись мимо и
споткнувшись, теперь медленно, в изумлении, друг к другу оборачивались. Из
полуседого обрамления косм и бороды, из дубленых складок лица на Кирилла
смотрел Степка Калистратов, имажинист, неудачливый муж его сестры Нины.
"Степка, неужели выжил?!"
Оказалось, не только выжил, но даже как-то и приспособился бывший
богемщик. Вышел из лагерей значительно раньше Кирилла, поскольку и сел
раньше. |