Изменить размер шрифта - +
Я ничего не кладу на разлучницу, а только на человека. Мне Петро говорит: «Смотри, если что, я тебе голову отрежу». А я ему — если что…

 

— Да замолчишь ты? — гремит Петро. — Не слушайте ее. Баба и есть баба. Только одно на уме. Это ж надо! Люди с собрания пришли, голова замороченная, а она… Николай Алексеевич, я вот еще чего хочу сказать. Надо бы про стариков вопрос поставить. И про больных. Вот есть у нас такая колхозница, Настасья Войтович. Как организували колхоз, она враз вступила. Бывало, шестнадцать коров надоит, бывало, сколько льну сотрет. А потом война, жили в лесу, в ямах. Она простыла, заболела, и погляди: рук нет. Скрючило, язви… Робить не может. Почему в городе, если человек по болезни или по старости с работы ушел, ему пенсия. А колхознику… Надо, чтоб вы поняли и, где надо, поставили вопрос.

 

— А сколько вы классов прошли? — спрашивает Варя у Ипполитова.

 

— Я институт кончил.

 

— О! Институт! А ты ему объясняешь. Что ему объяснять? Глаза е? Уши е?

 

Что было, услышит, что есть, увидит. Он грамотный, в институте учился. Городской!

 

До сих пор она говорила хоть и насмешливо, но ласково. А тут вдруг в голосе прорвалось что-то другое.

 

— Городские! — повторила она с издевкой. — Городские — они острые, приметливые. Поглядят — и сразу всё понимают, и всё объяснить могут.

 

Дверь отворилась, в избу вошел высокий, рыжеволосый, длинный, как жердь, человек.

 

— Прошу прощенья, — сказал он и умолк, выжидая.

 

— Учитель наш. Глеб Иванович, — сказал Василенко. — Будьте знакомы.

 

Глеб Иванович присел к столу и тотчас сказал:

 

— Я вот хотел спросить, товарищ корреспондент… Вот разъясните…

 

* * *

Сергей встал из-за стола и вышел из хаты. На дворе было темно — густое черное небо и редкие звезды. Воздух после дымной, душной комнаты показался прохладным и упругим, как вода. Пристала с дурацким своим разговором. «Как у вас в городе поступают…» И смотрела на него так, будто все знала. А знаешь — молчи. Не лезь.

 

Никто ничего не знает. И она тоже. Но все что-то чуют. И лезут.

 

Послышались голоса. Чей-то натужный, долгий кашель. Из соседней хаты вышли трое и повернули к Василенкам. Сергей сбежал с крыльца и обошел дом. Перед ним снова было поле. Черное поле и черное безлунное небо. «Природа лечит любые раны», — говорил Петр Николаевич. Вранье. Почему мне должно стать легче оттого, что закат такой, а рассвет — сякой? Выпить бы. А что толку? Водка никогда его не выручала. Если тоска скрипит зубами, от этого никуда не уйдешь. Ее ни залить, ни сжечь. Захочет — задушит. Когда-то на тоску была управа. Работа. Потом — война. Потом — надежда. Сейчас не осталось ничего. Одна темень.

 

Болела голова: он не спал уже много ночей подряд. Бессонница била звоном в ушах, пустотой и теменью. Боль сверлила днем и ночью. Но днем она заглушалась невесть чем. Сутолокой, мельканьем, видимостью дела, которое он будто бы делал. А ночью боль собиралась в кулак. И поднимала на поверхность все, что день загонял на дно. Ночью с ней ничего нельзя было поделать. Ночью он был с ней наедине…

 

Это пройдет. Должно пройти. Все проходит на свете. И это пройдет. Неправда. Горе не зарастает со временем. Оно прибывает.

 

Будь с ним его рюкзак, он, не простившись с Колей, пошел бы на Чернолесье к автобусу. Переждал бы там ночь и ранним утром уехал. Вернуться, зайти в хату и взять вещи? Да нет.

Быстрый переход