Потом стал думать о том, что можно продать или заложить, но это было не так-то легко. Мое зимнее пальто и
новое-то не стоило фунта, часы же не могли принести больше нескольких шиллингов. И все же эти две вещи кое-что дадут. Мать, вероятно, копит
деньги на квартирную плату, но об этом мне противно было и думать. Она усиленно их прятала и держала в спальне запертыми в старом ящичке из-под
чая. Я знал почти наверное, что добровольно она не даст из них ни пенса, и хотя уверял себя, что в деле страсти и смерти ничто не имеет
значения, все же я не мог отделаться от мучительных укоров совести, когда вспоминал о ящичке из-под чая.
Нет ли других путей? Быть может, испробовав все остальные возможности, я смогу просто выпросить у нее несколько недостающих шиллингов? "Те,
другие, - думал я, на этот раз довольно хладнокровно, про обеспеченных, - вряд ли разыгрывали бы свои романы на деньги, занятые у ростовщика.
Как бы то ни было, я должен найти выход".
Я чувствовал, что день проходит, но это меня не тревожило. "Тише едешь, дальше будешь", - говаривал Парлод, и я решил сначала обдумать все
до последней мелочи, медленно и тщательно прицелиться и только потом уже действовать мгновенно, как пуля.
Идя домой обедать, я замедлил было шаг у ломбарда: не зайти ли сейчас же заложить часы, - но потом решил отнести их вместе с пальто.
Я ел, молча обдумывая свои планы.
***
После обеда - картофельная запеканка с капустой, чуть сдобренная свиным салом, - я надел пальто и вышел из дому, пока мать мыла посуду в
судомойне.
В те времена судомойней в таких домах, как наш, называлось сырое, зловонное подвальное помещение позади кухни, тоже темной, но все-таки
жилой. Наша судомойня была особенно грязна, потому что из нее был вход в угольный подвал - зияющую темную яму с хрустящими на кирпичном полу
кусочками угля. Здесь была область "мойки" - грязное, противное занятие, следовавшее за каждой едой. Я до сих пор помню гнилую сырость этого
места, запах вареной капусты, черные пятна сажи там, куда на минутку поставили сковородку или чайник, картофельную шелуху на решетке под сточной
трубой и отвратительные лохмотья, называвшиеся "посудными тряпками". Алтарем этого храма была раковина - большой каменный чан для мытья посуды,
отвратительный на ощупь, покрытый слоем жирной грязи; над ним находилась трубка с краном, устроенным таким образом, что холодная вода брызгала и
окатывала каждого, кто его отвертывал. Этот кран снабжал нас водой. И в таком-то месте представьте себе маленькую старушку - мою мать, -
неловкую и беспомощную, очень кроткую и самоотверженную, в грязном выцветшем платье, казавшемся теперь пыльно-серым, в изношенных грязных
башмаках не по мерке, с руками, изуродованными черной работой, с непричесанными седыми волосами. Зимой ее руки потрескаются, и ее будет мучить
кашель. И пока она моет там посуду, я ухожу продавать пальто и часы, чтобы покинуть ее.
Насчет заклада вещей у меня вдруг возникли непонятные колебания.
Стесняясь закладывать в Клейтоне, где закладчик меня знал, я снес их в Суотингли на Лин-стрит, где купил свой револьвер. Тут мне пришло в
голову, что не следует давать о себе столько улик одному и тому же человеку, и я унес вещи обратно в Клейтон. Не помню, сколько я получил за
них, но денег не хватило на билет до Шэпхембери даже в один конец. Ничуть этим не обескураженный, я вернулся в публичную библиотеку посмотреть,
нельзя ли где-нибудь сократить путь, пройдя миль десять - двенадцать пешком. |