Ничуть этим не обескураженный, я вернулся в публичную библиотеку посмотреть,
нельзя ли где-нибудь сократить путь, пройдя миль десять - двенадцать пешком. Но башмаки мои были в самом печальном состоянии, вторая подошва
тоже отпала, и мне пришлось примириться с мыслью, что такое путешествие пешком они не выдержат. Для обычной ходьбы они еще годились, но не для
такой спешки. Я побывал у сапожника на Гэккер-стрит, но он не мог взяться за починку раньше чем через два дня.
Домой я вернулся без пяти три, решив, во всяком случае, ехать в Бирмингем с пятичасовым поездом, хотя и видел, что денег не хватит. Я бы
охотно продал какую-нибудь книгу или еще что-нибудь, но не мог найти ничего ценного. Серебро матери - две десертных ложки и солонка - уже
несколько недель лежали в закладе, попав туда в июне, в день взноса трехмесячной квартирной платы. Но я не терял надежды что-нибудь придумать.
Поднимаясь на крыльцо, я заметил, что мистер Геббитас выглянул из-за бледно-красных гардин с какой-то тревожной решимостью в глазах и
тотчас же скрылся, а когда я проходил по коридору, он внезапно открыл свою дверь и перехватил меня.
Представьте себе мрачного неотесанного парня, в дешевом костюме того времени, настолько изношенном, что он весь лоснился, в выцветшем
красном галстуке и с обтрепанными манжетами. Моя левая рука все время была в кармане, видимо, не желая расстаться с чем-то, что она там сжимала.
Мистер Геббитас был ниже меня ростом, и каждый с первого взгляда отмечал в нем что-то острое, птичье. Мне кажется, он хотел бы походить на
птицу, и была в нем какая-то птичья прелесть, но у него не было ни капли резвости и жизнерадостности, которая есть у птицы. Притом у птицы
никогда не бывает одышки и она не стоит, разинув рот. Мистер Геббитас был одет в сутану - обычное платье священников того времени, кажущееся
теперь самым странным из всех тогдашних костюмов, причем оно было из самой дешевой черной материи, плохо скроено и плохо сидело на нем,
выставляя напоказ круглое брюшко и короткие ноги. Белый галстук под круглым воротничком, над которым возвышалось наивное лицо и большие очки,
был измят, в желтых зубах он держал короткую трубку. Хотя ему было не больше тридцати трех - тридцати четырех лет, кожа у него была вялая, а
рыжеватые волосы начали уже редеть на макушке.
Теперь он показался бы на редкость странным существом уже по одному тому, что во всей его фигуре не чувствовалось ни тени физической
красоты или достоинства. Вы нашли бы его совершеннейшим чудаком, но в старом мире он считался почтенной персоной. Год назад он был еще жив, но
после Перемены его было не узнать. А в тот день это был очень неряшливый и невзрачный человечек. Уродливо и неряшливо было не только его платье;
если бы его раздеть догола, то в отвисшем животе, вследствие вялости мускулов и отсутствия контроля над собственным аппетитом, в жирных плечах,
в желтоватой нечистой коже вы увидели бы то же отсутствие стремления к красоте чистоты, отсутствие, в сущности, самого чувства этой красоты.
Инстинктивно чувствовалось, что таким он был всегда, что он не только плыл всю жизнь по течению, ел все, что попадалось, верил во все, во
что полагалось верить, и вяло делал то, что приходилось делать, но что и в жизнь-то он был вынесен тем же течением. Невозможно было представить,
чтобы он был плодом гордого созидания или пылкой, страстной любви. Родился он просто случайно ... Но ведь не он один - все мы были тогда только
простыми случайностями.
Почему же я принимаю такой тон по отношению к одному только бедному священнику?
- Здравствуйте, - сказал он дружески развязным тоном, - давненько я вас не видел. |