Но мать умерла, когда Веня еще не ходил в школу, Бармин вошел в его жизнь только через пятнадцать лет. и все эти годы он страдал от сознания того, что ему некого любить. Мачеху он ненавидел, отца презирал за то, что позволил этой женщине лечь в еще не остывшую постель и носить материнские платья. Ненависть была взаимной, рано или поздно должен был произойти взрыв; мачеха долго искала, пока не нащупала у звереныша больное место: посмеялась, сорвала со стены святыню – материнскую фотографию. В ответ звереныш искромсал ножом мачехину шубу и, жестоко избитый отцом, удрал из дому. Было ему тогда двенадцать лет. Год прожил с бабушкой, после ее смерти перебрался к брату матери; нежеланный, ненужный, ушел бродяжничать, мотался по вокзалам и поездам, стал воровать и попал в детскую колонию; раза два приезжал отец, привозил яблоки и конфеты – отказался выйти к нему, вычеркнул из жизни. Ожесточился, никому не верил и не видел просвета, пока не пришел в мастерскую дед‑механик, человек удивительной судьбы. Он тоже был когда‑то зверенышем, бежал из дому, плавал на кораблях и погибал в штормах, видел весь мир и тонул на «Марине Расковой», потопленной в Карском море немецкой подлодкой. Ему Филатов поверил и решил стать механиком, чтобы прожить такую же интересную жизнь. Обучился у старика его искусству, сдал на механика‑дизелиста, плавал на речном буксире, отслужил по специальности в армии, вернулся, бездомный, в Ленинград искать счастья и, едва сойдя с поезда, отбил у пьяных хулиганов молодую женщину. Проводил домой и познакомился с ее мужем, врачом‑хирургом Александром Барминым. А дальше была работа в мастерских института, испытания новичка, дрейф на Льдине и станция Восток.
Долго жизнь швыряла его, как щенка, от одной двери к другой, пока щенок этот не вырос настолько, что дорогу себе уже выбирал сам. В свои двадцать три года познал меру добра и зла, внутренним зрением, несоразмерным с возрастом, научился угадывать в человеке суть и, оставаясь веселым и разбитным малым, зорко присматривался к людям. От соприкосновения с изнанкой жизни сохранил лишь слепую ненависть к несправедливости и подлости в любых их формах, мгновенную реакцию сильного зверя на опасность, веру в себя и стремление к самоутверждению. Отца простил – не душой, словами, посылал ему деньги и поздравлял с праздником, но любил до готовности на все одного лишь Сашу Бармина, в котором увидел всю жизнь не хватавшего ему старшего брата. Необузданный и вспыльчивый, он за два года этой дружбы привык сдерживаться, заставлял мысль опережать действие, чтобы успеть спросить самого себя: а что скажет, подумает Саша? Дружелюбно высмеет (одному только доку и разрешалось как угодно смеяться над Филатовым), просто кивнет или неодобрительно смолчит, чтобы потом, оставшись наедине, изругать, на чем свет стоит?
Желудок давно был пустой, и Филатова вырвало желчью. Прислонившись к столбу, вытер помороженное, мокрое от слез лицо заиндевевшим подшлемником, и взгляд его упал на стрелку‑указатель: «Ленинград 16 128 км».
– Куда поперся, дурак!..
Жизнь захотел повидать, заморские страны, край света? Любуйся! Одного Северного полюса тебе мало – подыхай на Южном!
Никогда еще Филатову не было так плохо. Голова раскалывалась от боли, которую не могли унять никакие таблетки, дрожащие ноги не держали свинцовое тело, и вопила, стонала униженная, оплеванная душа.
Сколько лет характер свой, гордость свою берег, а тут за два дня вся растерял! Кто струсил? Филатов. Кому за истерику морду били? Филатову. Из‑за кого аккумулятор потек и товарищи кровью харкают? Из‑за Филатова.
В два дня опозорили, растоптали, оплевали…
Замер от нехорошей мысли. Саша на Льдине рассказывал про одного чудака, тоже за честью и славой па Восток рвался, добился – взяли, а в полярную ночь перестал с людьми разговаривать и однажды выскочил, раздетый, на мороз
– хлебнуть ртом воздуха. Догнали, скрутили, спасли слабака… Не очень тогда верил Саше, думал – цену себе и своему Востоку набивает… А что, если вот так?
Скрипнул зубами, застонал и прильнул к столбу – снова спазмы… Подлая мыслишка! По‑всякому люди относились к Филатову: и в отпетые его записывали и в передовики выдвигали, гнали в шею и зазывали, носом вертели и в объятия бросались, но подонком не считал никто, А друзьям‑товарищам, Саше Бармину свой труп подкинуть – на такое только подонок и способен. |