Завтра он весь исчезнет, весь, со всем, что скрыто в его голове, сердце, что я - мне кажется - умею читать в его красивых глазах. Когда он исчезнет - порвется одна из живых нитей, связующих меня с миром, останется воспоминание, но - оно целиком во мне, навсегда ограничено, неизменно. А живое, изменяющееся - уйдет...
Но это - мысли, а за ними лежит то невыразимое словом, что родит и питает их, что, властно понуждая всматриваться в явления жизни, от каждого из них требует ответа - зачем?
- Кажется, я скоро лягу, знаете,- сказал вотчим однажды, в дождливый день.- Такая глупая слабость! И ничего не хочется...
На другой день за вечерним чаем он особенно тщательно сметал со стола и с колен крошки хлеба, отстранял от себя что-то невидимое, а старуха-хозяйка, глядя на него исподлобья, говорила снохе шёпотом:
- Гляди - ощипывается, чистится...
Дня через два он не пришел работать, а потом старая хозяйка сунула мне большой белый конверт, говоря:
- На-ко, вчера еще бабенка принесла, Ополдень, да забыла я отдать. Миленькая бабенка-то, а уж как она тебе приходится - не знаю, право!
В конверте, на листе бумаги с бланком больницы, было написано крупными буквами:
"Будете иметь свободный час - придите повидаться. Я в Мартыновской. Е. М."
На другой день, утром, я сидел в больничной палате, на койке вотчима; он был длиннее койки, и ноги его, в серых, сбившихся носках, торчали сквозь прутья спинки. Красивые глаза, мутно плутая по желтым стенам, останавливались на моем лице и на маленьких руках девушки, сидевшей на табурете у изголовья. Она положила руки на подушку, и вотчим терся щекой о них, открыв рот. Девушка была полненькая, в темном гладком платье; по ее овальному лицу медленно стекали слеза; мокрые голубые глаза, не отрываясь, смотрели в лицо вотчима, на острые кости, большой заострившийся нос и темный рот.
- Священника бы,- шептала она,- а он не велит... не понимает ничего...
И, сняв руки с подушки, она прижала их к груди, точно молясь.
На минуту вотчим пришел в себя, посмотрел в потолок, серьезно нахмурясь и словно вспоминая что-то, потом подвинул ко мне свою тощую руку.
- Вы? Спасибо. Вот, видите... Чувствую очень глупо... себя...
Это его утомило, он закрыл глаза; я погладил его длинные холодные пальцы с синими ногтями, девушка тихо попросила.
- Евгений Васильевич, согласитесь, пожалуйста!
- Вот - познакомьтесь,- проговорил он. указав на нее глазами.- Милый человек...
Замолчал, всё шире открывая рот, и вдруг вскрикнул хрипло, точно ворон; завозился на койке, сбивая одеяло, шаря вокруг себя голыми руками; девушка тоже закричала, сунув голову в измятую подушку.
Умер вотчим быстро; умер и тотчас похорошел.
Я вышел из больницы под руку с девушкой. Она качалась, как больная, плакала. В руке у нее был сжатый в ком платок; поочередно прикладывая его к глазам, она свертывала платок всё туже и смотрела на него так, как будто это было самое драгоценное "и последнее ее.
Вдруг остановилась, прижавшись ко мне, говоря с упреком:
- И до зимы не дожил... Ах, господи, господи, что же это такое?
Потом протянула мне руку, мокрую от слез.
- Прощайте. Он вас очень хвалил. Хоронить - завтра.
- Проводить вас до дому?
Она оглянулась.
- Зачем же? Теперь - день, не ночь.
Из-за угла переулка я посмотрел вслед ей,- шла она тихонько, как человек, которому некуда торопиться.
Был август, уже с деревьев падал лист.
У меня не нашлось времени проводить вотчима на кладбище, и я никогда больше не видел эту девушку...
XVII
Каждое утро, в шесть часов, я отправлялся на работы, на Ярмарку. Там меня встречали интересные люди: плотник Осип, седенький, похожий на Николая Угодника, ловкий работник и острослов; горбатый кровельщик Ефимушка; благочестивый каменщик Петр, задумчивый человек, тоже напоминавший святого; штукатур Григорий Шишлин, русобородый, голубоглазый красавец, сиявший тихой добротой. |