Полицейские Дэниел и Дэвид с радостью приходят мне на помощь и везут меня за покупками прямо на патрульной машине. Я спрашиваю, не сильно ли их напрягает моя просьба, но они только отмахиваются: шутишь, что ли? Теннант-Крик считается в Австралии местом повышенной преступности. «Почему? Семейные ссоры?» — выдвигаю я свою версию. Они кивают. «Аборигены?» Они качают головами. Как и в моей родной Канаде, здесь не принято выносить на люди и обсуждать проблемы какой-то конкретной народности. Это своего рода социальное табу. Где бы ты ни находился… Свыше трети населения города — а это порядка трех тысяч жителей — аборигены Аутбэка. Многие из них, как и в других местах, страдают от алкоголизма, супружеского насилия. Общее состояние здоровья населения плачевно, а вот уровень преступности довольно высок. Свыше четверти заключенных в этих краях — туземцы, несмотря на то что по всей стране они составляют не более двух процентов населения. По фасадам домов на главной улице Теннант-Крик можно запросто прочесть всю историю города и пригородных туземных поселений лучше, чем об этом расскажет самый подробный путеводитель. Служба социальной взаимопомощи, юридическая консультация, здание суда, полицейский участок… Ничего не поделаешь, вздыхает Дэвид. Какие бы программы ни запускало государство на своем уровне, ситуация ухудшается. Делая нужные покупки в супермаркете, где цены бьют все возможные рекорды, я задумываюсь, на что могла бы быть похожа жизнь в этих краях, если бы здесь не гнались так отчаянно за наживой. Золотая лихорадка, жадность, алчность, наполеоновские планы и пары алкоголя начали атаковать эти мирные края в тридцатых годах прошлого столетия. А спустя еще двадцать лет искатели приключений и наживы ушли отсюда, оставив после себя разграбленные земли и покосившиеся лачуги. На пересечении двух крупных дорог, тянущихся с юга и с востока — словно в наследство, — остался стоять Теннант-Крик. И туземцы, жившие в этих местах на протяжении сорока тысяч лет, тоже остались. А все остальное поменялось.
Я ухожу со Стюарт-хайвей, чтобы отправиться на восток, в сторону Квинсленда, по Баркли-хайвей. В своем воображении я рисовал немного иную картину — не такую пустынную трассу, как предыдущая. Но она оказалась еще хуже. Воздух невыносимо сухой и горячий, на прозрачном голубом небе нет ни облачка, разве что мелькнет какое-нибудь совсем крошечное. Солнце напоминает огромное белое пятно, как от лампы в камере для допросов, и всерьез грозит сжечь сетчатку моих глаз, так что я даже не пытаюсь поднять глаз. Осматривая горизонт, я порой вижу воду — миражи! — и говорю сам себе, что уж там-то точно сделаю привал, чтобы перекусить, выспаться и подарить своему усталому телу заслуженный отдых. Я пытаюсь хоть как-то мотивировать себя, но усталость берет верх. От переутомления я буквально раздваиваюсь, колеблясь между одержимостью и унынием. Но продолжаю идти, и идти, и еще идти, и взгляд мой прикован к белой полосе, тянущейся вдоль обжигающе горячего асфальта. Время от времени мне наносят визиты крошечные торнадо, нарушая своим появлением монотонность путешествия. Однако следом за ними налетают новые порывы сухого горячего ветра, который дует мне прямо в лицо так сильно, что я вынужден, напрягая все мышцы, толкать из последних сил вперед свою колясочку, проклиная ее неподъемность. Очень дорого обходится людям их жизнеобеспечение: сколько воды и еды я тащу с собой, это просто ужас! И черт знает, почему мы столько едим?! Я ищу хоть какой-нибудь повод отвлечься от своего праведного гнева, но не нахожу ничего, совсем ничего, ровным счетом ничего.
Пустота и «ничто» существуют: я вижу это «ничто», я могу сфотографировать его — на фото оно окажется как раз посреди голых кустарников на фоне ослепительного неба. У меня настолько пересохло в горле, что во рту начинают появляться волдыри. В день я выпиваю по десять-двенадцать литров воды и даже ночью просыпаюсь оттого, что горло забито песком. |