В середине ноября Александра вернулась в Париж Петенька встречал ее на Северном вокзале под проливным дождем. Промокший до нитки, несмотря на широченный зонт, с глазами, полными обожания и тоски, он показался ей одиноким, заброшенным и несчастным. Волна нежности охватила ее, заставив забыть, что лебединая песня, казалось, окончательно спета и что с этим неизбежным финалом она вроде бы уже примирилась.
Никогда еще, пожалуй, после первых недель близости их любовь не была столь пылкой, поглощавшей все время и все силы. И никогда еще Александра не ощущала такой обиды от того, что в точно определенный час, ни разу его не пропустив, Петенька мчался домой к своей Павочке, как исправный ученик к звонку на урок. Не ревность — унижение убивало ее. И однако, назавтра все с той же страстью она принимала Петеньку, не скупясь на ласки и не фальшивя в проявлении своих чувств.
Уик-энд, естественно, принадлежал не ей, страсть получала двухдневную передышку, можно — и должно! — было поехать к Лафаргам. Но на субботу Чичерин назначил собрание, чтобы выслушать ее рассказ о поездке в Бельгию, а воскресенье предстояло целиком посвятить статье. Один из самых уважаемых и читаемых на родине литературно-политических журналов «Русское богатство», редактируемый Владимиром Короленко, срочно ждал от нее так и не завершенных «Записок агитатора за границей». Она дописала их, обогащенная новыми впечатлениями, и уже во вторник отослала в Санкт-Петербург, чтобы всего через три недели держать в руках пахнущий свежей типографской краской номер журнала со своей напечатанной статьей.
27 ноября 1911 года утром горничная принесла, как всегда, кофе, круассан и свежий номер «Юманите». В глаза бросилась траурная рамка. Непостижимо! Не может быть! Не стало Лафаргов! Обоих сразу… Садовник, приходивший помогать им два раза в неделю, застал их мертвыми в своих постелях. Шприцы с остатками цианистого калия лежали рядом. Предсмертная записка объясняла этот трагический и внезапный уход. Все, что можно было сделать, уже сделано, писали Лафарги, силы на исходе, исполнять дальше свой общественный долг они не могут, а просто физическое существование — без обязанностей, без дела — не имеет никакого смысла. Из их письма с очевидностью вытекало, что решение свое они приняли уже давно, заранее определив возрастной потолок в семьдесят лет. Стало быть, точно знали о близящемся и зависевшем от них же самих конце. Знали, принимая Коллонтай в своем доме, обсуждая с ней волновавшие ее проблемы, переписываясь с ней и выражая надежду на новые близкие встречи…
Не хотелось никуда идти, ничего выяснять. Что теперь можно еще выяснить? И зачем? Весь день просидела в оцепенении. Наступили глубокие сумерки, когда лиловое небо превращается в серое, а крыши из серых становятся черными. Уличные фонари еще не зажглись, и город казался погруженным в траурный мрак. Она сидела в своей комнате, не зажигая света, перебирая в памяти малейшие подробности встреч с этими удивительными стариками, уже принадлежавшими вечности, даже своим уходом показавшими революционное мужество и революционную стойкость. Стук в дверь заставил ее подняться. Так и не зажигая света, она открыла дверь. Петенька снова по-своему объяснил себе темноту, которой она встречала его, обнял с порога, внес в комнату. Резко, даже грубо она отвергла этот неуместный порыв, буквально вытолкала за дверь, одной репликой объяснив причину. Лучше всего этот вечер было бы провести у друзей, но она осталась одна, в темноте — с сухими глазами и сжавшимся сердцем…
Через неделю Лафаргов хоронили на кладбище Пер-Лашез. Точно по заказу, солнце разогнало тучи, стих ветер, вернулось тепло, и даже против кладбищенских ворот, на террасах кафе, жмурясь от солнечных лучей, сбросив плащи и куртки, за аперитивом предавались радостям жизни повеселевшие парижане. Большая толпа провожала Лафаргов в последний путь — здесь собрался едва ли не весь левый Париж И только ли Париж? В толпе мелькали знакомые лица английских и немецких, бельгийских и испанских социал-демократов, а уж русская колония во главе с Ильичем была представлена едва ли не в полном составе. |