За весь этот день она рассмеялась впервые. Первая разрядка, первый вздох облегчения. Она смеялась громче всех и не могла насытиться этим смехом.
Бертлеф все еще держал бокал поднятым:
— За Ружену!
Поднял бокал и трактирщик, подняла бокал и Камила, и режиссер, и его помощник, и все повторяли вслед за Бертлефом:
— За Ружену!
Оператор и тот поднял свой бокал и, не говоря ни слова, выпил.
Режиссер отхлебнул глоток и сказал:
— А это вино и вправду знатное!
— Я же говорил вам! — смеялся трактирщик.
Между тем мальчик поставил на стол большое блюдо с сырами, и Бертлеф сказал:
— Угощайтесь, сыры отменные!
— Скажите на милость,— удивился режиссер,— откуда здесь такой выбор сыров, мне кажется, что я во Франции.
И тут вдруг напряжение как рукой сняло, настроение поднялось, все разговорились, стали накладывать на свои тарелки сыры, удивляясь, откуда у трактирщика такой выбор (в стране, где так скудно с сырами), и подливать себе вина.
И когда все уже были на верху блаженства, Бертлеф встал и отвесил поклон:
— Мне было очень приятно в вашем обществе, благодарю вас. У моего друга доктора Шкреты сегодня вечером концерт, и мы с Руженой хотим послушать его.
Ружена с Бертлефом исчезли в легкой пелене опускавшихся сумерек, и первоначальное вдохновение, уносившее компанию за столом к воображаемому острову распутства, безвозвратно улетучилось. Всеми овладело уныние.
Камила чувствовала себя так, будто очнулась от сна, в который хотела быть все еще погруженной. Мелькнула мысль, что ей вовсе незачем идти на концерт. Что для нее самой было бы фантастическим сюрпризом вдруг сейчас обнаружить, что приехала она сюда не ради того, чтобы выслеживать мужа, а чтобы пережить авантюру. Что было бы прекрасно остаться с тремя киношниками до утра и затем тайно уехать домой. Что-то подсказывало ей, что именно так она и должна поступить; что это был бы правильный шаг; освобождение; оздоровление и пробуждение от колдовства.
Но она была уже слишком трезва. Все чары исчезли. Она была уже сама с собой, со своим прошлым, со своей тяжелой головой, набитой прежними трезвыми мыслями. Она была бы счастлива продлить этот короткий сон хоть на несколько часов, но она знала, что этот сон, поблекнув, уже рассеивается, как утренний туман.
— Мне тоже надо идти,— сказала она.
Они пытались уговорить ее остаться, но понимали, что у них уже нет в достатке ни уверенности в себе, ни сил удержать ее.
— Мать его за ногу,— сказал оператор,— что это был за мужик?
Они хотели было расспросить о нем трактирщика, но с той минуты, как Бертлеф удалился, на них опять никто не обращал внимания. Из распивочной доносился гвалт подвыпивших гостей, а они сидели здесь покинутые у недопитого вина и недоеденных сыров.
— Кто бы он ни был, но он испортил нам пирушку. Одну даму увел, а вторая бросает нас сама. Давайте проводим Камилу.
— Нет,— сказала Камила.— Останьтесь. Я пойду туда одна.
Она была уже не с ними. Ей уже мешало их присутствие. Ревность пришла за ней, точно смерть. Камила была теперь только в ее власти, и кроме ревности для нее ничего больше не существовало. Она встала и пошла в ту сторону, в какую минутой раньше ушли Бертлеф с Руженой. Издали до нее еще донеслось, как оператор сказал:
— Мать его за ногу…
Перед началом концерта Якуб и Ольга прошли в артистическую позади сцены, чтобы пожать доктору Шкрете руку, затем спустились в зал. Ольга намеревалась после перерыва уйти, чтобы оставшийся вечер провести наедине с Якубом. Якуб считал, что это рассердит друга, но Ольга твердила, что он и не заметит их преждевременного ухода.
Зал был почти полон, в их ряду было всего лишь два свободных места. |