Он открыл блокнот с поразительно бе-лой бумагой, размеченной тонкими зелеными линейками. – Ты поймешь, что мне рассказать. – Он посмотрел на меня.
Я стоял, обхватив себя руками, уронив голову, как будто она может отвалиться, и я умру. Волосы упали мне на грудь. Я подумал о Сибель и Бенджамине, о моей тихой девочке и жизне-радостном мальчике.
– Они тебе понравились, Дэвид, мои дети? – спросил я.
– Да, с первого взгляда, как только ты их привел. Они всем понравились. Все смотрели на них с любовью и уважением. Столько сдержанности и обаяния. Наверное, каждый из нас мечтает о таких спутниках, верных смертных друзьях, обезоруживающе милых, которые не сходят с ума и не кричат. Они тебя любят, но не находятся во власти ужаса или под гипнозом.
Я не двигался. И не говорил. Я закрыл глаза. В голове у меня раздался быстрый, дерзкий марш из «Апассионаты», грохочущие, искрящиеся волны музыки, болезненной и ломко-металлической – «Апассионаты». Только она звучала в голове. Без золотистой длинноногой Си-бель.
– Зажги свечи, все, какие есть, – нерешительно сказал я. – Тебе не сложно? Приятно, когда много свечей, да, смотри, на окнах все еще висят кружева Доры, свежие, чистые. Я люблю кру-жева, это брюссельский point de gaze, или очень похоже, да, я от них без ума.
– Конечно, я зажгу свечи, – сказал он.
Я повернулся к нему спиной. Я услышал резкий, восхитительный треск маленькой дере-вянной спички. Я понюхал, как она горит, а потом до меня донесся жидкий аромат склоняюще-гося фитиля, скручивающегося фитиля, и вверх поднялся свет, обнаружив на полосатом потолке голые кипарисовые доски. Еще треск, новая цепочка тихих, приятных мягких хрустящих звуков, и свет разросся, опустился на меня и почти что озарил мрачную стену.
– Зачем ты это сделал, Арман? – сказал он. – Да, на покрывале, вне всякого сомнения, было изображение Христа, создавалось впечатление, что это и есть священного покрывало Вероники, видит Бог, в него поверили тысячи людей, да, но в твоем случае – почему, почему? Да, я не могу не признать, что оно обладало ослепительной красотой – Христос в терновом венце, его кровь, глаза, смотрящие прямо на нас, на нас обоих, но почему ты так безусловно поверил в него, Арман, после стольких лет? Зачем ты ушел к нему? Ведь ты хотел именно этого?
Я покачал головой. И постарался, чтобы мои слова прозвучали мягко и просительно.
– Соберись с силами, ученый, – сказал я, медленно поворачиваясь к нему. – Следи за своей страницей. Это для тебя и для Сибель. Да, это и для моего маленького Бенджика. Но в своем ро-де, это моя симфония для Сибель. История начинается очень давно. Может быть, я никогда по-настоящему не сознавал, насколько давно – до этого самого момента. Слушай и записывай. А я буду шагать по комнате, проповедовать и обвинять.
2
Я смотрю на свои руки. Я вспоминаю выражение «нерукотворный». Я знаю, что это озна-чает, пусть даже всякий раз, когда я слышал это слово, произнесенное с чувством, оно имело от-ношение к тому, что вышло из моих рук.
Хотел бы я сейчас написать картину, взять в руки кисть и работать ее так, как раньше, в трансе, неистово, наносить с первого раза каждый штрих, каждая линия, каждый мазок, чтобы никакое смешение цветов, никакое решение не подлежало изменению. Нет, я слишком неорганизованный, слишком запуган всем, что помню. Давай, я выберу, с какого места начать.
Константинополь – недавно попавший под контроль турков; имеется в виду, что он пробыл мусульманским городом меньше века, когда меня привезли туда, маленького раба, захваченного в диких землях страны, правильное название которой я едва знал: Золотая Орда.
Из меня уже выдавили всю память, а также речь и всякую способность связно мыслить. Я помню грязные комнаты, должно быть, в Константинополе, потому что впервые за целую веч-ность, начиная с того момента, как меня вырвали оттуда, что я не мог вспомнить, я понимал, о чем говорят люди. |