Мальчики еще не приходили.
Я выбрался из постели и подошел к высокому узкому окну – такие окна были очень рас-пространены в Венеции, – не впускающему неистовую летнюю жарищу и преграждавшую путь неизбежному приходу холодных ветров Адриатики.
Я отпер толстые стеклянные окна и выглянул из своего убежища на соседские стены, что я делал нередко.
На верхнем балконе простая служанка вытряхивала свою тряпку. Я смотрел на нее с про-тивоположной стороны канала. У нее было мертвенно синее и какое-то ползучее лицо, словно ее покрывали некие крошечные живые виды, словно на нем, например, буйствовали муравьи. Она и не знает! Я положил руки на подоконник и присмотрелся еще внимательнее. Это всего лишь жизнь внутри нее, результат работы плоти, от которого маска ее лица производит подвижное впечатление.
Но ее руки казались мне жуткими, узловатые, опухшие, в каждую морщину набилась пыль, поднятая метлой.
Я покачал головой. Для таких наблюдений я находился от нее слишком далеко. В отдален-ной комнате болтали мальчики. Пора за работу. Пора вставать, даже в палаццо ночного власте-лина, который днем ничего не проверяет и никого не подгоняет. Они слишком далеко, чтобы мне их слышать.
А этот бархат, эта драпировка из любимой ткани господина, на ощупь она не бархат, а мех, я различаю каждое тончайшее волокно! Я уронил ее. Я пошел к зеркалу.
В доме их были десятки, огромных декоративных зеркал, все – с причудливыми рамами и обильно украшенные крошечными херувимчиками. В передней я нашел высокое зеркало – оно висело в нише за покоробленными, но прекрасно расписанными дверцами, там я хранил свою одежду. Свет из окна следовал за мной. Я увидел свое отражение. Но оказался не закипающей, разлагающейся массой, какой виделась мне та женщина. У меня было по-детски гладкое лицо, и абсолютно белое.
– Я этого хочу! – прошептал я. Я точно знал.
– Нет, – ответил он.
Это было, когда он вернулся той ночью. Я делал торжественные заявления, бегал по ком-нате и кричал на него.
Он не стал вдаваться в длинные объяснения, мистические или научные, хотя оба варианта были для него вполне просты. Он только сказал, что я еще маленький, что нужно насладиться тем, что будет навсегда потеряно.
Я заплакал. Я не хотел ни работать, ни рисовать, ни учиться, ни вообще что бы то ни было делать.
– Пока что ты утратил к этому интерес, ненадолго, – терпеливо сказал он. – Но ты удивился бы.
– Чему?
– Насколько ты пожалел бы об этом, когда оно навсегда бы исчезло, когда ты стал бы со-вершенным и застывшим, как я, а все человеческие ошибки торжествующе вытеснила бы новая, еще более ошеломительная цепочка провалов. Не проси меня об этом, больше не проси.
Я тогда чуть не умер, забившись в угол, потемнев от злости, слишком ожесточившись, чтобы отвечать. Но он не закончил.
– Амадео, – сказал он глухим от печали голосом. – Молчи. Не надо слов. Ты получишь это, и достаточно скоро, когда я решу, что время пришло.
Услышав такое, я побежал к нему, как маленький, кинулся ему на шею и тысячу раз поце-ловал его ледяную щеку, невзирая на его насмешливую, презрительную улыбку.
Наконец его руки застыли, как металл. Сегодня – никаких кровавых игр. Я должен учиться. Я должен наверстать занятия, которыми пренебрег днем.
Он должен был встретиться с учениками, вернуться с своим делами, к гигантскому холсту, над которым работал, и я сделал так, как он велел.
Но задолго до наступления утра я заметил в нем перемену. Остальные давно ушли спать. Я послушно переворачивал страницы книги, когда увидел, что он уставился на меня со своего кресла, как зверь, словно в него вселился какой-то хищник, отогнав подальше все признаки ци-вилизации, оставив только голод, остекленевшие глаза и краснеющий рот, на шелковых губах которого по мириадам тропинок бежала кровь. |