Изменить размер шрифта - +

 

А он идет, болтает, и все врет. Знаю, что врет, а иду: все не один, и по-русски он говорит.

 

Ведет глухим переулком. Луна сбоку светит, и в переулке темно. Вошли в темноту, как в воду. На турецкий лад — все окна во двор, глухие стены по бокам что коридор. Тихо, и шаги наши по плитам шлепают. Еле оба ноги тащим.

 

Смотрю, посередь дороги прет на нас человек. Мне показалось — с сажень ростом: великан прямо. Подумал: с голоду, что ли, казаться начинает? Однако в самом деле. Я посторонился. Сенька его окликает:

 

— Отец Василий!

 

А он сверху, как с колокольни, басом ударил:

 

— Огольцов, что ли?

 

— В точности, я самый, я!

 

Огольцов это веселой собачкой залаял: я, я!

 

Василий наклонился ко мне:

 

— А с тобой который путается? Этот кто есть?

 

Голос — бас хриплый, а лица его мне не видно — высоко где-то. Сенька затарахтел скорее:

 

— Штурман это, капитан парусный.

 

— Врет он? — спрашивает меня Василий.

 

— Нет, — говорю я, — правду говорит.

 

— Без делов?

 

— На берегу, — говорю, — на «Топтуне», значит, без места топчусь.

 

— Айда, — говорит Василий, — вали за мной.

 

И зашагал вперед. Мы сзади путаемся голодными ногами. Подошел Василий к одному дому — и ну кулачищем в дверь садить, как молотом.

 

Оттуда болгарские голоса перепуганные:

 

— Василь? Василь?

 

По кулаку, видать, узнали.

 

Отперли. Входим — трактир. Только за поздним временем закрыт и на столах стулья, — метут.

 

Сенька меня в бок пихает, шепчет:

 

— Дело будет, держися. Ври — не оглядывайся.

 

Болгары мести бросили, засуетились, забегали. Скатерть стелют. Василий скатерть сгреб.

 

— Не люблю, — говорит, — этого, подавай, как есть.

 

И спросил полкила спирту. А закуску поставили — горох с маслом. Так — чуть на блюдечке. Взялся я за горох. Василий отошел: увидал грека.

 

Очень хорошо грек одет был: франтом. Все на нем гладкое, крепкое, как жестяное. Василий поманил его, грек подсел. Аккуратно поздоровался со всеми. Шляпой помахал. Шляпа крепкая — в таких фокусники яичницу жарят. Усики тоже крепкие, острые, как наклеенные. Смотрит ласково и говорит по-русски.

 

Сенька на стуле ерзает, на закуску разговор наводит. Тут я как раз кончил горох и рассмотрел земляка в первый раз. Рожа круглая, вороватая — и как раз как я думал: нахальная. А Василия я никак рассмотреть не мог. Мутный он весь какой-то. И лицо как-то уворачивается все, будто и нет у него вовсе лица. Одет, как снощик: в синюю блузку заплатанную, порты парусовые, на ногах опорки. Старик — уж лет, может, шестьдесят.

 

А грек этот жестяной говорит:

 

— Вот сцет вас за фрахт — так оцень верный! Бозе мой, какой верный сцет! Стоб я пропал, какой верный вас сцет!

 

И сует Василию бумажку.

 

Василий полез за пазуху, в карман, достал хороший футляр кожаный, из него очки вынул золотые, пристроил на носу и стал читать.

 

— Две тысячи левов. Грек заспешил:

 

— Две, две тысяци, дио хилиадес, эки бынь…

 

И на всех языках сказал две тысячи.

Быстрый переход