А так видать — водой ходил. Орудуй. Фомка! Принимай нового шкипера.
Я сделал последнее усилие, чтобы одолеть хмель, и по узкой сходенке перешел на судно.
Очнулся я в каюте на койке. Светло, и мне в дверь видно: упершись задом в румпель, а голыми ногами в палубу, — стоит оборванец. Напевает себе под нос. Руль поддает зыбью, и оборванец вихляется, как игрушечный.
Видно, мы штилили. Я еле вспомнил, что со мной случилось и где я теперь должен быть.
Насилу оторвал больную голову от грязной подушки. На столе стоял пустой штоф, валялись объедки болгарского сыра, кусок хлеба. Под столом спал Сенька, уткнувшись мордой в фуражку. Я докончил сыр, хлеб, подъел крошки и вышел на палубу.
Когда мы отдали якорь в устье Камчи, на фелюге к нам подъехал Василий. Другой великан, помоложе, на веслах. Сын его — Иван.
Низким клином врезалась земля между рекой и морем. Весь клин зарос дубом вековым. Там стояла и изба Васильева. Не болгарская хата, а русская кряжистая изба. Из дубов срублена. С резными ставнями.
Я загляделся на ставни, и вдруг в окне стала женщина. Молодая, в староверском сарафане и повойник на голове. Она вытирала белым ручником стакан и глядела его на свет. Как сон, как померещилось: такая она красивая была и страшная в то же время. Будто не мыла она стакан, а для отравы готовила.
Василий подошел. Женщина скрылась. Я не нашел что сказать.
— Поспел ты, — говорю, — как… раньше нас ведь!
— Легок я на ногу-то, а вот на руку — так, сказывают… того… тяжел.
Вечером мы сидели под дубами, на чурбанах. На четырех чурбанах перед нами, как стол, лежал кровельный лист с жареной камбалой. Около костра возилась Иванова хозяйка — кипятила чай в жестянке из-под керосина. Унылая рябая баба.
— Распятая душа, — правильно сказал про нее Сенька. Великан Иван ростом только в отца пошел — лицо открытое, простое, задумчивое. Ровным голосом Иван рассказывал:
— Когда я в Романее {В Румынии.} в солдатах был, так вот приезжал театр. В Галацах мы стояли. Там все было. А очень интересно — так вот фараоны. Бутылка поставлена, аршина как бы не с два. А в ней вода налита под самое, можно сказать, горлышко. А в воде они плавают: фараон и фараониха.
— Глупости, — шамкает Сенька набитым ртом, — оптическое мошенство.
— Не видал ты, так нечего зря и языком бить. А какие они? Ну? То-то! А наше они подобие. Хвост только рыбий. И стеклянной стеночкой они перегорожены… чтоб чего не было между ними; все же дети смотрят и барыни подходят, интересуются. Сверху тоже стеклышком прикрыто. Отодвинешь стеклышко — они голос подают: пи-пи-и!
Иван старательно запищал, как мог тонко. Вышло басом.
— На такой вот манер. Нет, почитай, еще тоньше. Покажи-ка, Борис, как, — обратился Иван ко мне.
— Да не я ведь слыхал-то, — отозвался я.
Иван обиделся. Помолчал.
— Покажи, — говорит. — Прошу ведь я, будь человеком.
И наклонился ко мне ухом. Внимательно ждал.
Я затянул как мог тонко:
— Пи-и!
Иван покачал головой и вздохнул.
— Не может, нет… Тоньше фараоны голос подают.
Я взглянул на Василия: он сидел спиной к дому, лицом к нам.
Сенька нагнулся ко мне:
— Клад свой караулит, — и кивнул на дом. |