|
— Кто? — Кайден поправил полупрозрачные ломтики копченой рыбы, которые пахли так одуряюще, что перешибали аромат обеих роз.
— Да… не важно.
— Хочешь, я его убью?
— Его?
— Могу и ее, но женщин все же предпочитаю не трогать.
Под рыбой виднелось масло, а ниже — крупные куски свежего хлеба. И Кайден раскладывал веточки петрушки нехитрым украшением. Он протянул бутерброд, и Катарина приняла, осторожно.
— Не надо убивать. Его я выставила из дома, но боюсь, тетушке моей не понравилось. Почему-то она решила, что я просто обязана выйти замуж за кого-то из кузенов. А я вообще замуж не хочу.
— Почему?
— Уже случалось бывать, — Катарина натянула рукава домашнего халата, прикрывая узоры. Пусть в спокойном состоянии они и не были видны, но все равно Катарина стеснялась. Пожалуй, стеснялась больше, нежели нынешнего своего домашнего обличья. — Ничего там хорошего нет.
— Чай будешь? Правда, сладкий очень. Я сладкий люблю. А Дуглас ругается, говорит, что мужчины должны пить горький.
— Буду, — хлеб пах хлебом, крошки посыпались на ладонь, и Катарина втянула их, как любила делать в детстве, которое вдруг взяло и ожило, ибо только в детстве возможна столь вопиющая беспечность. — Я тоже сладкий люблю.
— Тебе можно.
— Спасибо, — она подвинулась и нерешительно спустила ногу, коснулась тугой лозы, и листья щекотнули кожу. — Если упаду, ты меня поймаешь?
— Непременно.
Листья шелестели.
А во фляге булькал чай, темный и горький, щедро приправленный медом, и оттого ароматный. Пить приходилось из фляги, передавая ее друг другу. И было в этом что-то донельзя неправильное. Куда более неправильное, чем просто это вот сидение на подоконнике.
И тишина слушала их.
И Катарина наслаждалась, что тишиной, что чаем, что бутербродами, которые сейчас были куда вкуснее перепелов и гусиного паштета. Но все хорошее имеет обыкновение заканчиваться. И Катарина вздохнула, слизала с пальцев последние крошки, и попросила.
— Расскажи мне.
— О чем?
— Не знаю. О чем-нибудь… о доме. Тебе ведь доводилось бывать здесь раньше?
И Кайден кивнул.
— О хозяйке его. О своих родителях. Или о детстве… мое вот было таким… не знаю. Никаким. Вспоминать не хочется.
Катарина обняла себя и вовсе не потому, что стало вдруг холодно. Но на плечи вдруг упал теплый дублет, от которого опять же пахло медом.
И молоком?
Определенно.
— Тогда не вспоминай, — разрешили Катарине, а еще дотянулись, потрогали волосы. — Они такие мягкие… извини.
— Ничего. Я думаю обрезать.
— Зачем?
— Так… возни много. И мыть тяжело, и расчесывать. И вообще…
Опустевшую флягу она вернула хозяину. А тот вдруг сказал:
— Когда-то там, у пруда, росла земляника… нет, в лесу ее и без того полно, но здешняя была особенно крупной. Каждая ягода с соверен. И невероятно сладкой…
Катарина слушала. Она подтянула ноги к груди, положила руки на них, а голову на руки. И золотые косы спустились на подоконник, маня близостью своей. Она вся была здесь и рядом.
Такая…
Неправильная.
Ни с одной женщиной он не разговаривал про землянику. В сущности, глупость неимоверная, если подумать, лучше было бы говорить о Катарине. Женщинам нравится слушать о том, какие они чудесные, а Кайден вот про землянику.
Крупную.
Круглую. Такую близкую и далекую, потому что забор стоит, да и бабушка запретила ему заглядывать к соседям. |