Я не плакал. Слишком грубым было мое «воспитание», да и жили мы тогда в очень жестокий век. Это замечание может вызвать удивление, так как только недавно мы все были свидетелями величайшей битвы, в которой ткачи и валяльщики, шерстобиты и кузнецы разбили высокомерное и жестокое французское рыцарство короля‑фальшивомонетчика Филиппа IV*. Многие порицают наших славных горожан за жестокость, которую мы якобы проявили в этой битве.
Да, мы не брали в плен разряженных кровопийц‑рыцарей, но срывали с них доспехи. Все помнят ту огромную кучу золотых шпор, которую мы сложили на городской площади.
Наша вынужденная жестокость была вызвана бессердечием рыцарей Роберта Артуа, нашедшего свою смерть от копья чесальщика шерсти из Варегема. Надо полагать, что в случае победы французских рыцарей на городской площади была бы сложена куча не из шпор, а из голов наших смелых фландрцев.
Однако мне, пережившему столько бед, ясно видно, что жестокости приходит конец и что недалек тот день, когда над землями дорогой нам всем Фландрии воцарится божий мир.
Оставшись одиноким, я сделал то, что сделал бы каждый покинутый ребенок на моем месте, – я пошел по дороге. Мне некого было ждать, и никто не стал бы искать меня. Дом свой я и не пытался найти, так как уехали мы от него далеко. Помню, что мы проезжали две или три крепости, помню большие мосты над быстрыми реками…
Все теперь было незнакомым. Впереди чернел лес, справа вставали высокие и голые горы Арденн. Я шел весь день. К вечеру, прокравшись сквозь открытые ворота какого‑то замка, я отыскал вход в трапезную монахов‑каноников. Один из них пожалел меня и хотел накормить, но появившийся в трапезной важный рыцарь увел меня в другую комнату и стал расспрашивать. Я повторил свой рассказ, сказал, что мой бедный отец все еще лежит на дороге к замку…
Рассказ не понравился рыцарю. Он приказал своим слугам вывести меня на дорогу и запретил канонику проводить меня.
И замелькали под моими ногами камни древних дорог. Сейчас, умудренный чтением многих хроник и летописей, я знаю, что нечестиво топтал своими босыми ногами камни, по которым шли римские легионы Цезаря*. Шли, чтобы начисто уничтожить славные племена, населявшие древние земли Брабанта и Генегау, Фландрии и Артуа. По этим же дорогам шел первый наш епископ – святой Серваций, неся бедным язычникам крест и имя Иисуса Христа. Правда, насколько я знаю епископов, они редко ходят пешком, предпочитая крытые повозки на высоких, обитых железом колесах, и за ними всегда едет целый обоз с хлебом и вином, медом и искусно приготовленным мясом, а впереди и по бокам скачут рыцари – вассалы епископа, но все могло быть по‑другому в те далекие времена.
II
Во время своих странствий я примыкал и к нищим, и к странникам, возвращавшимся из святых земель Палестины или из Рима, слышал десятки удивительных рассказов о войнах и о разбойниках, о нравах христианских королей и халифов Востока. Старался я услужить странникам чем и как мог, получая в награду чаще всего зуботычины.
Наконец я попал к одному нищему. Это был старый воин, весь покрытый рубцами и шрамами. На левой руке у него остался только один палец. Он долгие годы воевал с сарацинами в Палестине, но, когда христолюбивое воинство крестоносцев в священной войне за гроб господен связало себя вассальной зависимостью со злонамеренными язычниками – персидскими монголами, не захотел мириться с таким кощунством и, покинув Палестину, вернулся домой.
За время отсутствия небольшое поместье, принадлежавшее его предкам, было отдано за долги аббатству, и монахи не пустили законного владельца даже на порог. Обиженный и озлобленный, он стал промышлять нищенством, а где было можно – и воровством.
Как ни покажется странным, но ворованное казалось ему вкуснее и слаще, чем доброхотное подаяние, так как, несмотря на все несчастья свои, он никак не мог расстаться с воспоминаниями о героических битвах, о штурмах крепостей, о многодневных переходах в безводных пустынях, когда доблестные христианские воины падали замертво от жары и жажды, устилая своими благородными телами путь к крепостям неверных. |