Изменить размер шрифта - +
  Предупредительно  кашлянув, захватив грешишко в
горсть, распахнул я дверь бани, уверенный, что супруга там разделась  и ждет
моей команды на вход, на холоду ждет и получит от меня за это взбучку. А она
опять мне  в ответ что-нибудь выдаст, и там уж в  предбаннике все как-нибудь
само собой наладится.
     Но  она,  сжавшись  в  комочек,  опустив  голову,  сидела  на  дощечке,
приделанной вместо скамьи, и теребила ушки узелка с бельем...
     И тут я сорвался! Тут я рявкнул:
     --  Че сидишь?!  Целку из себя корчишь... -- и ринулся в  баню, оставив
распахнутой дверь, загремел тазом. -- Семерых родила -- и все целкой была!..
-- Солдатский  фольклор, сдобренный оскорбительными присказками,  хлестал из
меня  потоком.  Увы,   долго  ему   еще   хлестать  --  исток-то  уж   очень
бурноводный!..
     Вконец перепуганная супруга моя тенью проскользнула в баню, принялась в
уголке  раздеваться.  Я  долбил себя каменным обмылком  в голову, драл  себя
вехоткой так, будто врага уничтожал, казнил, снимал с него шкуру, продолжая,
как ныне принято изъясняться, "возникать" до тех пор, пока мне в разверстую,
срамное  изрекающую  пасть не  попало вонючее мыло. Тогда я полез на полок и
принялся  хлестаться веником, в обжигающем поднебесье рыча на жену: "Сдавай!
Еще!.."
     Когда я перестал рычать,  смолк  на  полке, выронил веник  --  какое-то
время не могла бедная баба понять, что со  мною случилось. Во мне весу тогда
было не много, полок и пол были скользкими, бабенка хоть и мала ростиком, но
ухватиста. Выперла меня волоком по мыльным половицам  в предбанник, положила
на что-то подостланное,  прикрыла сверху  своим  халатиком. Я очнулся, повел
глазом туда-сюда, узнал  этот неприютный свет, попытался изобразить  улыбку.
Жена чуть заметно улыбнулась и с облегчением выдохнула:
     --  Ну,  воин  сталинского фронта!  Ну,  фрукт  с  сибирского  огорода!
Отбушевал? Отвоевался?
     Я к чему так подробно про баню-то?  Да потому, что потом очень уж много
читал  и  слышал,  что на фронте мы  "огрубели", и  грубость та  чаще  всего
преподносилась  в  том  смысле,  что  мы разучились  целовать  дамам  ручки,
пользоваться столовым прибором, танцевать чарльстон...
     Дело обстояло гораздо сложнее и тоньше.
     Когда молодой, да и не молодой человек тоже уходит  из-под устоявшегося
"духовного контроля", от наблюдений  тяти-мамы, от постоянного нравственного
"гнета",  от  школ,  от  учителей,  от  "хорошо"  и  "плохо",  от  надоедных
"можно-нельзя", от младших  братишек  и  сестренок,  которым  надо  подавать
"пример", от дедушки с бабушкой, от их ворчанья  и поучительного ремешка, от
того,  как есть-пить, сидеть и лежать, вести себя среди людей и  в лесу,  на
пашне и в огороде,  на деревенской вечерке и в клубе, во Дворце культуры, на
танцплощадках, а то и  в церкви, окруженному со всех  сторон  то  Богом,  то
Пушкиным и Лермонтовым, то  Толстым и Некрасовым, то Суриковым и Нестеровым,
то Петраркой и Дантом, то Сервантесом и Шекспиром, то Чайковским и Бахом, то
Бетховеном  и Мусоргским, то просто деревенским грамотеем и  гармонистом или
уж  на  весь   городской  двор   известным   шахматистом,   футболистом  иль
математиком, уходя  или вовсе уйдя от всего  этого  как  бы растворенного  в
воздухе  человека, постоянно дышащего спертым "кислородом", который в окопах
выгорает, заменяется  непродышливо-заразной атмосферой, -- кровь  постепенно
начинает  чернеть,  густеть, закупоривать вены и извилины  в  башке.
Быстрый переход