Думаю, поэтому наши и ошиблись. А ведь стремительный прорыв к Запорожью должен был проявить истинные намерения немецкого командования. Конечно, в Белоруссии, на Украине и в Прибалтике обстановка в тот период выглядела катастрофической, можно сказать, пугающей, — я вздохнул и огорчённо махнул рукой. — Понимаю, что это взгляд слабоинформированного дилетанта, что выводы мои сомнительны, но ничего с собой поделать не могу. Ты уж там пометь в своих записях, что сомневаюсь я в том, что сказал, и что мне вообще не стоит касаться подобных тем — а то я всех запутаю, потому что знаю об этих вещах только из газет да политинформаций. Или, как об этом в частях мужики судачили.
Вот так мы и доехали, беседуя под стенограмму.
В Москве нас встречал всё тот же Конарев, что и провожал в Одессе.
— В другом вагоне ехал, — ответил он на мой вопрос раньше, чем я успел его задать. — Не мог же я пропустить разговора с Поликарповым. Кстати, Чкалов тоже будет — он не последний человек в нашей авиации, а расширять круг людей, посвящённых в курс дела, руководство считает преждевременным.
Потом мы поехали за город на скромную дачу. Меня поселили в комнате, куда выходил тёплый бок печки. Тут, кроме кровати, под которую я задвинул свой фанерный чемоданчик, были письменный стол и книжный шкаф, где лежала стопка чистой бумаги, стояла чернильница-непроливашка и из стаканчика торчали перьевые ручки и карандаши. На дворе было сыро и промозгло. Листья с деревьев уже падали вовсю и лежали на земле шуршащим слоем.
За углом сарая отыскался турник, а вдоль забора внутри изгороди проходила тропинка. По ней я и пробежался, а потом размялся, как следует. К ужину меня позвали, когда стемнело. Накормили нас сытно — и мясо было, и яйца, и сливочное масло. Посуда тонкого фарфора, начищенные вилки, крахмальные салфетки. Мне даже неудобно стало за свои руки с въевшимся под кожу машинным маслом и, пусть и чистый, но застиранный технический комбинезон.
Да, с гардеробом дела у меня обстояли скорбно. Деньги-то я тратил, сами знаете на что. Остатков хватало только на носки и черные сатиновые трусы. Да несколько рубашек мне подарила Мусенька — сама сшила. А в остальном, носил я то, что выдавалось в аэроклубе в качестве спецодежды.
Мы сидим в теплой светлой комнате за круглым столом. Мы — это ваш покорный слуга, стенографистка Надежда со своим блокнотом, Конарев, Поликарпов и Чкалов. Как я понял, Николай Николаевич официально считается расконвоированным осуждённым. То есть он как бы и свободный человек, и, в то же время нет. Какое-то подвешенное у него состояние.
Начинает мой «опекун»:
— Александр Трофимович Субботин родился в одна тысяча девятьсот двадцать третьем году. Участник Великой Отечественной Войны с тысяча девятьсот сорок первого по тысяча девятьсот сорок пятый годы. Летчик, позднее — испытатель. Затем, после окончания авиационного института, сотрудник конструкторского подразделения на одном из авиазаводов. Расчётчик. Дожил до две тысячи десятого года, после чего его сознание оказалось в нём же самом, но в тысяча девятьсот тридцать четвёртом году. Это достоверно установлено.
Я смотрю на недоверчивый прищур Николая Николаевича и на распахнутые в изумлении глаза Чкалова. Моё вступление.
— Предвидя законные вопросы, докладываю: Вы, Валерий Павлович разобьётесь при испытаниях истребителя в тысяча девятьсот тридцать восьмом. Причина гибели — самовольное отступление от полётного задания. Товарищ Поликарпов умрёт в одна тысяча девятьсот сорок четвёртом от болезни, возникшей из-за нервотрёпки, которую обеспечат ему трудности, созданные руководящими работниками.
Обе эти смерти не нужны нашей стране и вредны для народа, строящего светлое будущее под мудрым руководством коммунистической партии во главе с товарищем Сталиным. |