– Сколько тебе надо женщин?
– Ну, пары десятков хватит на первое время, – пробормотал Коль.
– А штаны от истощения не свалятся?
– Дур‑рак ты и хам, – ответил Коль, спрыгивая с колпака на крыльцо.
Вырезал. Подмел. Еще только к полудню шло.
Обед… Лень было возиться. Уселся за пустым, чисто прибранным столом, бестолково поводил по углам глазами.
– Не выспался я нынче…
– Поплачь по этому поводу.
Коль хотел заорать на него, но не было сил. Не было ярости, этой спасительницы униженных и оскорбленных – усталость, только усталость.
– Экий ты бездушный, – тихо сказал он.
– Ты что‑то путаешь, я механический!
– Черта лысого механический… У нас вот на «Востоке» были механические… симпатичные такие, с лампочками, кнопочками, слова лишнего не скажут…
– Яко кабарги, только без лапок.
– Что же мне делать теперь? Я с тобой жить не смогу, прикончу, – вяло причитал Коль, а сам все чувствовал и чувствовал ласковую, округлую, почти преданную тяжесть у себя на коленях.
– Кишка тонка, – отозвался скорди из‑за окошка.
– Интераптор опять выну…
– Ну и что? Постою‑постою… ты помрешь, придут ко мне и вставят.
– Ты до той поры устареешь, тебя на слом сдадут, – сказал Коль злорадно, – на переплавку.
– Не‑а, меня в музей поставят, – возразил скорди. – Это, мол, самолетающий механизм, который выволок из болота Коля Кречмара, пережитка тяжелого прошлого, когда тот, воспылавши низменною страстию к девице Серафиме – а будь на ее месте какая другая, воспылал бы ровно так же – аки сатир колченогий бросался на нее неоднократно, но, достойный отпор получивши, задумал утопиться, и болото предпочел и реке, и озеру, ибо вода в них зело чиста, не для Кречмара, коий трясине зловонной да смрадной сродни. Во.
– Трепло, – сказал Коль.
Мягко округленный прозрачный нос сунулся в открытое окошко – Коль погрозил ему кулаком.
– Подумаешь, цаца, – проворчал скорди обиженно. – Уж и пошутить нельзя.
– Можно. Шутить при желании надо всем можно.
– У меня не бывает желаний, – похвастался скорди.
– А я вот, понимаешь, не достиг…
– А по‑моему, как раз достиг. После такой прогулки любой с желаниями лопать бы возжелал. Или решил объявить голодовку?
Прав стервец, подумал Коль. Но не хотелось шевелиться. Как будто хотелось спать, но это лишь казалось, о сне и речи быть не могло. Слезы стояли у глаз, но наружу не выплескивались – наверное, там возник какой‑то тромб. Он запирал все. Злобу. Любовь. Доброту. Ненависть. Сострадание. Восхищение. Презрение. Зазорно выпускать их наружу, недостойно. Стыдно. Не стыдно одно равнодушие. Одна ирония не зазорна.
Но равнодушны только мертвецы, и потому в душе горит такое…
А что теперь? Неужели иначе?
Человек открыт, и не может он утаить ни ненависти, ни любви своей. И всегда знает это, и все знают, и это нормально…
– Надо обедать, – сказал Коль решительно.
…Потянулись унылые дни. Насилуя себя, неспоро готовил еду. Тупо съедал. Перебрасывался парой слов со скорди – тот больше дерзил да шутковал, чем отвечал по существу. И погода сговорилась с душой – задождило, затуманило, мелкая водяная пыль сеялась на блеклые леса. В скиту было промозгло, а во дворе и того пуще. Коль и носа не совал наружу – затопивши печь, лежал на протертом диванчике да бормотал из прочитанного когда‑то: «Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить…» Совсем забросил бритье‑мытье, лежал, как зверь лесной, каким и был. |