Изменить размер шрифта - +
Скорди первое время пытался растормошить его – хоть как, хоть перебранку затеявши; Коль не отвечал, пролеживал бока.

А там и осень подлетела, все постепенно разгоралось золотом, будто солнце проглядывало из‑за туч, будто скит окружили драгоценной стеной, кое‑где пробив ее зелеными брешами елей. Над поляной, над умирающим лесом, поминутно ныряя в дым облаков, трепещущими медленными клиньями летели птицы, тоскливо кричали, надрывая слезными голосами пустую душу.

Спал плохо, потому что не уставал днем. А спать тянуло: если вдруг удавалось задремать, лезли в глаза сны, сладкие до одури, и просыпаться ни к чему; да просыпаешься все же… Скорди советовал плюнуть на дождь и пойти по лесу побродить… Да что проку? Осточертели красоты лесные, опостылело ручное зверье… И белки приходить перестали; не встречал, ни привечал – отвыкли.

Был один с поганым кибером‑ругателем. Тот все жужжал из‑за окошка, грозил пролежнями, лихорадкой, смертью от сердечной недостаточности – Коль полеживал себе, ясно чувствуя, как с каждым днем труднее вставать. Ну и пусть.

Потом скорди исчез – Коль даже плечами не пожал. У всех свои дела.

Однажды проснулся – изумился вяло: как посветлело в скиту. Потом понял – снег. Откинул доху – теперь он спал не стелясь, не раздеваясь – спустил с дивана отмякшие ноги. По полу несло холодом. Поджимая пальцы, встал, подковылял к окошку – навалило по самую раму, и продолжал медленно падать в морозном безветрии – крупный, сказочный, чистый.

Стал топить печь, вспоминая Лену, как в такое же утро повстречались они первый раз, и как убегала она, вскидываясь, проваливаясь глубоко, оставляя таять в сизом воздухе срывающиеся с ноздрей тонкие облачка – а он стоял, очарованный и молодой.

Тогда думал, уже старый. На самом деле – еще молодой.

Снова лег: завернулся в доху, колотя зубами. Знобило. Стало грезиться – то ли задремал, то ли от слабости видения – как гнался за волками. Неужто когда‑то и впрямь были такие силы? Опять бился, опять чувствовал соль волчьей крови на губах, упругую плотность разрываемого сталью живого, кричал, вскидывался на диване и глубоко дышал, слушая, как потрескивают дрова в печи – эх, жаль, не пожар… Глядя в отсыревший, пятнистый потолок, копался в себе, жалел. Понял теперь, что такое безнадежность. Понял: до их прихода надеялся. Даже когда улетели, мимоходом вытащив его из болота, первые дни – надеялся. На что?

Глянь, и опять уж задремал, и Сима – тут как тут, идет, потаенно улыбаясь, испуганно и призывно распахивая глазищи. Все позволяла ему. И даже не в том дело, что позволяла – главное, сама рада‑радешенька была, с ума сходила от счастья. Он, он – мог ее порадовать! И чем? Тем, что делал с ней все, что хотел!.. Просыпался.

Стал легок да скор на слезу, чуть что подумает, вспомнит – поползло по щекам горячее…

Вытрет слезы кулаком, и вновь бросится в сон, надеясь на новую встречу, а там уже гремит, поджидая, Источник, ярится огнем… И вновь бесконечно падал поперек огня на маленьком вертолете, искал в адском клокотании вездеход, и видел ее сквозь надвигающийся расколотый колпак – и просыпался с криком, и поднимался, чтобы сготовить обед или ужин, а там и ночь, и все точно так же, а там и утро, а утром – завтрак.

Как‑то утром он не стал подниматься. Пора было прекратить бесцельный ритуал – зачем так измываться над собой, ведь это целая мука: встать, сколько боли в суставах, сколько дрожи, как качается земля, да и стены того и гляди обрушатся и раздавят. Дурацкое занятие – вставать, расшатывать стены… он лежал и не замечал, что плачет, не понимал, почему все так смазано. Не дремалось, но что‑то творилось вокруг, кто‑то был в скиту, ходил неслышно по тем половицам, что под Колем всегда скрипели, а под ним не скрипели… Вроде даже чье‑то лицо наклонилось.

Быстрый переход