Ангола не слишком изменилась с того дня, как открыла свои двери в 1868, какие-то три года спустя после того, как конфедераты сдались у Аппоматокса. Огромная плантация хлопка и сои на берегу реки, укрытая от остального света почти неприступными зарослями дуба и ежовой сосны, мир со своими собственными секретами, правилами и смертельными ритуалами.
Джаред По прибыл в Анголу душным октябрьским днем, в раскаленном от летней жары, но под небом осенней голубизны. Когда автобус въехал в ворота, Джаред вывернул шею, стараясь бросить последний взгляд на потерянную свободу сквозь клубы выхлопа и красной пыли.
Присяжным понадобилось всего два часа, чтобы признать его виновным в убийстве Бенни. Два часа, чтобы решить, как и где он проведет остаток жизни. Судье хватило даже меньше, чтобы решить, как она закончится.
Камеры смертников находились неподалеку от ворот, между пятой и четвертой вышкой — четыре стены, такие же тошнотворно-зеленые, что и фисташковое мороженое или мыло. Джаред подумал: интересно, они всегда были этого цвета или их, как и людей, выжгло безжалостное солнце дельты.
Его прибытие не было отмечено ничем особенным. Скучные формальности с цепями, ключами и документами закончились тем, что Джареда провели через шесть дверей на запорах в его камеру. Над одной из дверей было написано кричаще алой краской «КАМЕРЫ СМЕРТНИКОВ», видимо на тот маловероятный случай, будто кто-то вообразит, что находится где-то еще. Входящие, оставьте упованья, и что там еще было хорошего. Воздух в корпусе пованивал рвотой, дезинфекцией и табачным дымом. Наконец его заперли в камере два на два с половиной метра, которой суждено стать его последним пристанищем.
— Привыкай, — сказал охранник, захлопывая дверь. С щелчком сработал электронный замок.
Первые пять минут Джаред молча сидел, уставившись на выданные тюрьмой ботинки в ожидании, пока хоть какая-то частица этого кошмара покажется реальной. Когда голос из соседней камеры прошептал его имя, он поднялся с нар и подошел к решетке.
— Кто-то меня звал?
— К тебе, пидор, обращаюсь, — отозвался голос с сильным латиноамериканским акцентом. — Ты ж По, нет? Жопоеб, которого все по телику крутят?
— Да, — ответил Джаред. — Полагаю, это я.
— Ну так слушай меня, белая задница. Тут у нас телезвезд нету. Может, в Новом Орлеане ты и был крутым вуду-отморозком, но тут ты просто кусок вырезки, который поджарят на Герти. Comprende?
И тут кто-то заорал из другой камеры:
— Заткни свою слюнявую пасть, Гонзалес! У меня голова раскалывается от твоей трепотни!
— Пошел на хуй!
— Сам иди на хуй, Гонзалес! И мамашу свою прихвати! Эта сучка небось любит буррито во все дырки!
Джаред снова сел на нары, слушал, как Гонзалес и второй человек орали друг на друга, пока не устали, а потом слушал и другие звуки, пойманные в бетонную коробку. В конце концов, он начал составлять в уме список способов покончить с собой здесь, если очень приспичит, если не останется больше ни одного здравого выхода. Остановился, насчитав пятнадцать.
Долгие недели сложились в месяцы, дни ползли со скоростью улитки, но вдруг оказалось, что их прошло так много, и Джаред не мог понять, как монотонное однообразие телевизора и клейкой безвкусной еды поглотило столько времени.
Ему разрешалось покидать камеру только для короткого душа или звонка от адвокатов, туманно обещавших подать на апелляцию. Лукреция позвонила только однажды, и он заставил ее пообещать больше никогда этого не делать. Пускай сам звук ее голоса давал надежду — он просто не мог этого допустить.
— Господи, Джаред, — сказала она. — Не могу же я бросить тебя гнить там.
— У нас нет особого выбора. |