Я боялась, что из-за моего необдуманного письма горизонт вновь затянется туманом, но он так умно на него ответил, что, напротив, все вновь стало легко и прекрасно. Я и не думала, что можно так вот восхитительно ворчать на людей, нападать ни них, оправдывать и так же весело и мило их убеждать, что все просто, все великолепно, и надо в это верить».
Но вскоре возникли новые, более пугающие трудности. В конце августа пришло письмо, которое меня очень огорчило. «Не обижайтесь на меня за столь долгое молчание… Вы ведь знаете, что за жизнь здесь, в Лобардоне. Нужно было увидеться со многими людьми и на пять дней съездить в Лурд. Мы вернулись в воскресенье, а завтра Бебель и я снова садимся в поезд, чтобы ехать к Бревилям в Арьеж. Я, как вы понимаете, прекрасно обошлась бы без всех этих забав, это так скучно — развлекаться, когда тебе совсем не хочется. А я тем более жажду покоя, что жизнь, все такая же прекрасная, временами делается очень трудной. Угрызения совести, в конечном счете отравившие мою радость, побудили меня поговорить с мамой, вопрошающий вид которой, встревоженность и даже недоверчивость причиняли мне большие страдания. Но поскольку я могла ей сказать только половину правды, результатом моих признаний стало то, что я не смогу больше писать Праделю, и запрет мамы до нового распоряжения видеться с ним. Это жестоко, это просто чудовищно. Когда я думаю о том, чем были для меня его письма, от которых я принуждена отказаться, когда представляю себе этот долгий год, которого я так ждала и в котором не будет наших встреч, наверное восхитительных, удушающая тоска берет меня за горло и до боли сжимается сердце. Предстоит жить в совершенной разлуке — какой ужас! В отношении себя я смирилась, но когда я думаю о нем, мне смириться гораздо труднее. Я не могу оставаться спокойной, когда думаю, что он может страдать из-за меня. Я уже давно привыкла к страданию и даже нахожу это состояние вполне естественным для себя. Но согласиться, чтобы страдал он, который никоим образом этого не заслуживает, он, которого мне так отрадно видеть сияющим от счастья, таким, каким он был однажды, когда мы все вместе катались по озеру в Булонском лесу, — ох, как это горько! И все-таки мне стыдно жаловаться. Когда душа переполнена таким огромным, таким нерушимым чувством, все остальное можно вынести. Суть моей радости не зависит от внешних обстоятельств, только он или я можем изменить ее. Но этого бояться не стоит: согласие между нами так глубоко и полно, что когда я ему что-то говорю, — это и он говорит, а когда он говорит, — это и я говорю вместе с ним, и мы уже не можем, несмотря на видимую разлуку, расстаться в действительности. И мое ликование заглушает самые горестные мысли, и продолжает расти, и изливается уже на все вокруг… Вчера, после того как я написала Праделю письмо, которое мне было так трудно ему написать, я получила от него записку, преисполненную любви к жизни, которая до этого была свойственна скорее вам, а не ему. Только не подумайте, что это было одно лишь языческое воспевание милой сердцу безнравственной женщины. Он писал мне по поводу обручения своей сестры, что псалом «Небеса проповедуют славу Божию» приводит нас в состояние «искреннего прославления мира» и «безмятежного единения со всякой сладостью земною». По своей воле отказаться получать такие письма — как это тяжко, Симона! Надо очень верить в ценность страдания и желать пронести с Господом Крест, чтобы принять это безропотно, — я, конечно, на такое не способна. Но оставим это. Жизнь, несмотря ни на что, прекрасна, я была бы ужасно неблагодарной, если бы меня теперь не переполняло чувство признательности. Много ли найдется в мире людей, имеющих то, что имеете вы и что имею я, которые когда-либо познают нечто подобное? И разве велика плата — вынести что угодно за это несказанное благо, вытерпеть все, что потребуется, и сколько потребуется? Лили с мужем сейчас здесь. |