|
– Ты глуп, – сказала она мне. – Да, вы, любовники, неспешны, и вы полны причуд, и вы полны восторга, но длится это недолго, и тем лучше. В этом и состоит ваша роль, а также ваше очарование. И моя роль тоже, поскольку я – твоя любовница, не забудь; да, моя роль тоже, хоть ты и не женат. Наше дело – не длить подобных связей, не тянуть, не застревать: если продлить дольше чем следует – конец очарованию и начинаются трагедии. Трагедии глупые, трагедии, которых можно было избежать, которые накликали на себя сами любовники.
Я сказал:
– Что-то я не заметил, чтобы в наши времена происходило так уж много трагедий. – И подумал: трагедии между Клер Бейз и мною исключены, не произойдут ни в Оксфорде, ни в Рединге, ни в Брайтоне. Ни даже на станции Дидкот.
– Неважно, когда они происходят, в наши времена или в другие, времена все похожи друг на друга, хоть с виду это не так. Кто знает другое время, кроме своего? Тридцать лет назад, то есть в мое время, я вот видела одну трагедию, возможно, она была глупой; и с тех пор, а вернее, после того, как я узнала, что ее видела, я всю свою жизнь стараюсь быть неуязвимой, достаточно пессимистичной и холодной, чтобы сохранить неуязвимость перед глупыми трагедиями, чтобы выработать иммунитет против них, чтоб их не накликать. Ты ничего такого не видел и еще можешь себе многое позволить, но я не могу. Да и не хочу.
Вот тогда-то Клер Бейз, лежа на кровати и видя с одной стороны пляж и море, а с другой – нелепую пародию на индийский дворец, крупным же планом – того, кто шестнадцать месяцев был ее любовником и кому предстояло в самом скором времени расстаться с этой ролью, вот тогда-то Клер Бейз, повторяю (мужчиной быть бы ей), изъявила готовность вспомнить вслух те времена далекие. Вот тогда беседа между любовницей и любовником перестала вестись на ровной почве, и без утайки, и с устремленностью в будущее и повелась по почве неровной, в затуманенности тайны и с устремленностью в прошлое. «Слушай», – сказала она, и закурила очередную сигарету, и оперлась головою на руку, втиснув локоть в продолговатую подушку супружеской кровати (такую приняла она позу, чтобы рассказать мне мелодраматический эпизод, повествовавший о вполне конкретной смерти при нескольких свидетелях, хотя в живых остался только тот, кто вспоминать о ней не мог). «Слушай», – сказала она, и я снова повернулся лицом к ней, когда она так сказала; я снова повернулся спиной к окну, выходившему на сушу; и когда повернулся, невольно заметил: после того как она переменила позу, чтобы лечь на бок и лицом ко мне, от резкого движения юбка ее задралась еще выше, было такое впечатление, что юбки вообще нет. «Слушай, – сказала она, – у моей матери был любовник, и все продлилось слишком долго. Его звали Терри Армстронг, мне неизвестно, кто он был, чем занимался, об этой истории я узнала намного позже того, как она произошла; а произошла она, когда мне было всего три года. Он не оставил никаких следов. Только когда я достаточно повзрослела, чтобы задавать себе вопросы, все больше и больше вопросов о своей матери, я смогла расспросить других, но мне удалось добиться лишь одного ответа, лишь одной версии, и мне пришлось принять их на веру, потому что они были единственными. Мой отец всегда хранил и хранит страдальческое молчание, и, может быть, не только потому, что не хочет говорить, но и потому, думается мне иногда, что, наверное, всего не знает, не мог бы рассказать всю историю целиком. Единственно кто согласился рассказать мне всю историю, много лет спустя, была госпожа Мунши, Хилла, моя няня, она была при мне в Дели. Отец всегда отказывался отвечать, когда я расспрашивала его либо обвиняла, а значит, отказался опровергнуть, так никогда и не опроверг то, что я рассказала ему в тот же самый день, когда услышала рассказ няни. Стоило мне завести этот разговор, он вставал и выходил из комнаты, и лицо у него затуманивалось; а я шла за ним по пятам и настаивала до самой двери его спальни, а он запирался там и выходил только через несколько часов, к ужину, словно ничего не случилось. |