Изменить размер шрифта - +
В конце концов любопытство взяло верх над отчаянием, и я жадно уставился в окно. Подъезжая к Мюнхену, я увидел, что ночное небо над городом разрезано на части лучами бесчисленных прожекторов — д ля противовоздушной обороны. Такого зрелища я еще никогда не видел. Все как зачарованные прижались к окну, с азартом следили за каждым лучом, ощупывавшим ночное небо. В ту пору на Мюнхен еще не падали бомбы. Это ночное небо в перекрестьях световых полос было моей первой встречей с войной. А ведь отчима мобилизовали намного раньше и отправили для начала в Польшу, но меня это как-то не особенно взволновало. Зато ночное зрелище произвело неизгладимое впечатление. В Мюнхене пятерых из нас разместили на ночлег в квартире, где пожилая женщина накормила нас ужином. Потом мы улеглись спать в комнате со стеклянной дверью, обклеенной красивыми старинными обоями с восточным рисунком. Ночь я, понятно, провел без сна. И к счастью. Потому что впервые за долгое время — благодаря тому, что не смог или не захотел заснуть — в ту ночь я не намочил простыни. Ведь я давно уже мочился в постель, мало того что бедокурил, теперь я еще и мочился в постель. Дома не проходило ночи, чтобы я не проснулся на мокрой простыне — замирая от ужаса, как легко догадаться. Это настоящая болезнь, имеющая вполне определенные причины, но я ничего обо всем этом не знал. Просыпаясь, я уже чувствовал себя глубоко несчастным. Я дрожал от страха. А поднявшись, всегда пытался прикрыть одеялом свой позор, но мать в бешенстве срывала одеяло и хлестала меня мокрой простыней по лицу. Это длилось месяцы, складывалось в годы. Я был обречен носить еще одно прозвище, почти смертельное для меня: писун! Возвращаясь из школы, я уже на середине улицы видел простыню с большим желтым пятном, красовавшуюся в нашем окне. Мать вывешивала мои мокрые простыни то в окне, выходившем на Шаумбургерштрассе, то в другом — на Таубенмаркт; чтоб тебя наконец проняло — пускай все видят, что ты такое! — говорила она. Это унижение меня доконало. Время шло, дела мои складывались все хуже. Просыпаясь, я каждое утро обнаруживал, что опоздал. Помнится, много лет я не только мочился в постель, но и днем поминутно оказывался в мокрых штанах. Зимой, не решаясь явиться домой со своим позором, я часами кружил по городу, дрожа от холода и надеясь, что белье таким манером высохнет; но надежда никогда не сбывалась. Кончилось дело тем, что ляжки в паху стерлись до крови и воспалились. Каждый шаг причинял боль. И случалось это со мной в любой обстановке — в церкви, на лыжне, всегда и повсюду. Если я шел исповедоваться — мать иногда заставляла, — то это случалось, когда я стоял на коленях и перечислял свои грехи. Выходя из исповедальни, я видел на полу лужу и сгорал от стыда. Случалось это и у ворот школы, и перед разговором с так называемым вышестоящим лицом. А также каждую ночь. Как сейчас помню, мать говорит этой Попп: Он мочится в постель, я в полном отчаянии. Сдается мне, что эти слова и были причиной отправки меня в Заальфельд. Вся площадь Тауменмаркт и вся улица Шаумбургерштрассе знали о моем позоре. Ведь для моего устрашения мать каждый день вывешивала этот флаг. Втянув голову в плечи, я понуро брел из школы домой, а там на ветру уже вовсю развевалось свидетельство моего позора. Потому-то я и робел перед всеми; пусть я даже ошибался, но мне казалось, что все поголовно знают о моем грехе. Само собой, он случался со мной и во время занятий в школе — если не до того, то есть еще у ворот. А здесь, в Мюнхене, я впервые за долгое время не помочился ночью в постель. Простыня была сухая. Но этот раз недолго оставался единственным и последним. Теперь-то я знаю, что все, казавшееся мне в те годы противоестественным, ужасающим и из ряда вон выходящим, на самом деле было абсолютно естественным следствием обстоятельств моей жизни. Когда мать в этой связи призналась нашему «домашнему доктору» по фамилии Вестермайер, что совершенно растеряна и не знает, что со мной делать, тот лишь пожал плечами.
Быстрый переход