|
Но я подозрителен. Вдумайтесь в это. Мне удалось стать подозреваемым. И здесь, теперь, имеются тысячи подозреваемых, людей, от которых государство охраняет себя кордонами, актами насилия, – людей, которые от него ускользают, которых оно более не признает, к которым оно больше не может относиться как ко всем остальным. Мы вне закона.
– Говорите не так быстро. Как вы дошли до таких мыслей, именно этих мыслей? Это извращенная фразеология, за ней не стоит ничего реального. Вы не вне закона, вы – больные. И, напротив, как больными государство именно вами и занимается: выделяет лучших медиков, предоставляет самые современные помещения. Оно могло применить и жесткие гигиенические меры, но всеобщее благо потребовало иного, так лучше для людей.
– Да, оно скрытно, но скрытны и мы. Я был доведен до отчаяния, теперь это отчаяние стало оружием, страшным оружием, камень приподнимается. Чем больше он меня давит, тем сильнее я становлюсь. Да, вы правы, садитесь же на меня, так надо, давайте же.
– Замолчите, – закричал я. – Кто внушил вам эти идеи? Это невозможно: вы нашли их написанными на земле, на стенах, вы крадете их у меня, их искажаете, они не вашего уровня, вы превращаете их в каракули больного. Погодите, – сказал я, – дайте мне прийти в себя. По-моему, что-то подобное я говорил Букксу, что же? о болезни; какая разница. Итак, вы, другие, хотите под предлогом общественного бедствия породить беспорядок и обречь закон на неудачу? Вы собираетесь развивать ваши организации? Диспансер, значит, это обманка? До чего архаично и забавно. Диспансер скоро закроют, ваши организации ликвидируют. Буккс – это хаос, который ведет вас на убой.
– Но больные существуют! – закричал он. – Я сам болен!
– Что? – Я его почти не слушал: что за вид; землистый, мертвенно-бледный; до тошноты. – Что же именно довело вас до отчаяния? Кому какое дело – ваше отчаяние, ваша болезнь? Вы не первый болеете. Вас будут лечить, вы выздоровеете, снова начнете работать. Или же…
– Или же?
– Оставим это. Вы вывели меня из себя своим фиглярством. В конце концов, я тоже болен.
– Мы, может быть, не умрем, – сказал он. – Эта болезнь может разделаться с вами за считаные часы, но иногда она развивается очень медленно. Вы же видите, я разлагаюсь, мы станем как бы землею, будем свободны.
– Хватит, – закричал я, – хватит. Это уже мистицизм какой-то.
Я оттолкнул кого-то на лестнице и бросился вон. На улице я, несомненно, продолжал бежать. Но от запаха дыма у меня быстро перехватило дыхание. Да, пожар. Улица тем не менее была спокойна, дома целы. Я пересек небольшую площадь. На проспекте дышалось легче: в воздухе чувствовалась влага, свежесть деревьев. Меня душило только отсутствие дневного света. С погашенными фонарями этот просторный проспект превращался в туннель, из которого через его концы убегал свет. Посреди проезжей части я налетел на нагромождение больших камней и сваленного в кучу горелого дерева; вывернутая по всей ширине брусчатка создавала своего рода заброшенный карьер, над которым горел огонек фонаря. Я почувствовал, что меня в упор разглядывают: сбоку, из-за бута, на манер ночной птицы меня рассматривал кто-то с вымазанным мазутом или грязью лицом. По мере моего приближения он приподнимался, его рот по-детски кривился, будто он что-то сосал, рука кралась под куртку. Внезапно он расслабился, я подумал, что он швырнул в меня камень, и действительно получил удар, от которого зашатался. Что-то отскочило, покатилось, а сам он пустился наутек. Должно быть, это был мяч. Тут же началась какая-то беготня, суматоха; в общей тишине улепетывали шаги, словно, скрываясь за баррикадой, дюжина мальчишек прыснула по проулкам во все стороны. Бросился следом и я. Ненадолго, надо думать: уже на середине улицы меня окружил дым, он окутал меня настолько быстро, что я ощущал его со всех сторон, даже позади, если поворачивал назад, и всякий раз более густой, более удушливый там, куда я стремился. |