Я прибегал в школу, и первая фраза была:
— Слыхали про медведей? Пожаловали в гости…
— Читали. А льдина не треснет? Вдруг все утонут?
— Спасут их. Снимут.
— А продовольствия у них много? Хватит? А топлива?
— С самолетов сбросят.
— А где они воду пресную берут? Лед топят?
— Наверное. А как они моются?
О челюскинцах мы перешептывались на уроках, писали о них стихи в классную стенгазету и во дворе строили из снега свой «лагерь Шмидта».
Скоро челюскинцев стали спасать: наши летчики вывозили с льдины людей. Вначале женщин, больных и ослабевших, потом — остальных. Люди уступали друг другу очередь, хотели последними сойти с этой опасной льдины.
В пургу и метель выискивали льдину Леваневский и Слепнев, Доронин и Молоков… Их было семь, семь летчиков, на гимнастерках которых засверкали первые золотые звезды Героя.
В полярную ночь, когда летчики не могли разглядеть крошечный лагерь, челюскинцы жгли в бочке нефть, и черный дымный хвост, уходящий в небо, притягивал летчиков.
Всех спасли. Никто больше не погиб. Никто, кроме Бориса Могилевича. Я навсегда запомнил его имя. Я ни разу не видел его портрета и не знал, сколько ему лет и откуда он родом. Может, он был белорусом, потому что многие белорусские фамилии оканчиваются на букву «ч». Я даже думал временами, что он родом из города, где я родился, из Могилева, потому что у него была фамилия Могилевич.
Челюскинцев доставили в Москву, и я видел в кинохронике, как они ехали в открытых машинах по улице Горького в пурге цветов и приветственных листовок. Их встречали на Красной площади, за мужество и выдержку их наградили орденами, вожди принимали их в Кремле…
А в следующем, тридцать пятом году вышла особая челюскинская серия почтовых марок. На самой дорогой, пятидесятикопеечной, был изображен покинутый ледовый лагерь: два белых медведя, закинув морды, с тоской смотрят на последний улетающий с льдины самолет. Вдали лучится северное сияние, развевается на шесте флаг, а медведи глядят в небо и воют…
Далеко с тех пор шагнуло время.
Много наших дрейфующих станций плавало и плавает у Северного полюса, и событие, равное тому, не заняло бы теперь в газете больше одной-двух заметок. Не такое уж это крупное событие для огромной страны. Но ведь то были первые наши подвиги, первое единение человеческих судеб на шатком, треснувшем льду, начало больших путей…
Сколько кораблей погибло с тех пор от бомб, мин и торпед, сколько городов и людей превратилось в прах! Но я хочу, чтоб жил в памяти людей «Челюскин», и «лагерь Шмидта», и Могилевич, и первые герои, и наши волнения и тревоги тех лет, когда страна была такой молодой.
Западная Двина
Я часто ловил с этого причала уклеек и пескарей. Однажды клевало плохо, я смотал удочку и сел, опустив вниз босые ноги. От нечего делать стал разглядывать на дне плоские белые камни, консервные банки и ржавый топор и при этом болтал ногами.
Вдруг причал легко задрожал. С веслами на плече на него взошел высокий парень в хорошем сером костюме со значками, при галстуке. Ну и вырядился! Он был слишком нарядно одет для катания по реке.
Он шел по гнущимся доскам ко мне.
Я его знал. Он жил в домике у берега, и я не раз, спускаясь к реке, видел его сквозь щели забора — у грядок и клумб с цветами. Я много раз видел, как с веслами на плече, просто одетый, спускается он по деревянной лестнице от домика к реке.
— Здравствуй, паренек, — сказал он.
Я ответил.
— Ты, наверно, живешь где-нибудь рядом?
Я сказал, где живу. Его вопрос удивил меня.
— Я часто вижу тебя здесь. |