А домой приехали, и заболел я. От тоски по вольной жизни. Сейчас выздоровел, но не ручаюсь, что насовсем. Еще заболею. И не раз. Заболею, но не сдамся. Вот увидишь… Вольная это жизнь, правда, Да только ядовитая, как соляная кислота… Сань, ты не спишь?
— Нет, — буркнул я.
— И не сердишься?
Я помолчал, ответил:
— Не знаю.
— Ну, если не знаешь, значит, не сердишься… Сань… Друг я твой. Настоящий. В огонь и воду за тебя пойду… если ты, конечно, Пойдешь прямо, по коммунарской дорожке. — Борис прижался ко мне, затеребил мое плечо. — Ну, чего молчишь, Сань?
— А чего говорить? Правильные твои слова. Я и сам так часто думаю… Думаю вот правильно, а совладать с собой не совладаю.
— А ты меня тогда зови на подмогу — вдвоем и батька легче дубасить.
Мы засмеялись.
Проговорили до утра и нарушили правила коммуны, заснув на одной кровати.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Ночной отбой. Давно уже во дворе отзвенел стальной кусок рельса, а в белом доме снизу доверху ярко горят окна: коммуна бывших беспризорников восстала.
Началось с нашей комнаты. Пришел я из мастерской. Ноги еле втащил по лестнице. Голова пьяная от пустоты. Язык сухой и колючий.
Припал на кровать. От чая и ужина отказался. Спешил глаза закрыть поскорее, не смотреть на высокие стены, на своих соседей, на свою комнату. Не от болезни это, а от обиды.
Сдернул одеяло, спать собрался, но показалось, что простыню подменили. Моя была чистая, а эта серая и в коричневых пятнах. Раскричался на ребят. А они хохочут и советуют:
— Обуй глаза, Сань. На месте твое добро.
Разглядел внимательно, и правда — моя простыня. Вон и пятна на ней от ботинок. А чего же я раньше не замечал, что она такая грязная? Не буду я спать на такой простыне.
— Смену, дежурный, давай сме-е-ну! Дежурный, сме-е-ну!
Ребята шахматы бросили, руки мне скрутили, уговаривают, тихо, мол, тихо, вроде я фрайер какой. Сорвал простыню с кровати, двери нараспашку и пустился бегом по коридору, не умолкая:
— Сме-ену, сме-е-е-ену…
Захлопали двери, осветились задремавшие комнаты, прибежал сторож наш Федор Петрович. Я разошелся и не узнать меня. Хватился — нет зубной щетки, и вовсе злость взяла.
Ребята расспрашивают, чего шум поднял, а я метнул простыню над головой, губы до боли растянул, хрипло кричу:
— Сме-е-е-ену…
Прибежал я в двадцать пятую комнату. Здесь ребята были в долгой отлучке. Посылали их в таежную деревню, где организован был нашей коммуной первый в этих краях колхоз. Ремонтировали они там плуги, брички, помогали готовиться с севу. Вернулись позавчера с голодным блеском в глазах, неразговорчивые.
Разметал перед ними простыню, разбрызгался слюной:
— Смотри, братва, на чем Спим, до чего дожили!
Мишка-слесарь, который недавно ботинки в деревне на самогон променял, первый поднял свою простыню и сказал:
— У всех такие, за свиней считают.
Подбежал к двери, просунул голову и, покраснев от натуги, закричал в коридор:
— Сме-е-е-е-ену, сме-е-е-е-ену!
Вся комната поддержала Мишку: раздела кровати и с простынями над головами всем отрядом метнулась по белому дому. У лестницы на верхний этаж нас остановили. Колька-токарь стал с ребятами плотной стеной и мрачно проговорил:
— Куда! Осади!
— Чего куда? Пропускай, — недовольно напирал отряд, а я по привычке поднял руку.
Токарь посинел, промычал:
— Н-ну, гад, бей…
Я опустил руку, он схватил ее и грозит:
— Пойдем в уголок, там всем расскажешь, чего бунтуешь. |