Изменить размер шрифта - +
За окном пожарно полыхали молнии, гремел гром, и со дна оврага доносился шум дождевого потока. Эта осенняя, не ко времени, гроза была необычайной силы. Мне казалось, началось светопреставление, о котором я слышал от тети Дарьи, приютившей меняв своей хибаре. Наше убогое жилище то и дело сотрясалось от ударов грома. Земля потеряла свою прочность и превратилась в зыбкое болото, вот-вот готовое поглотить нас с тетей Дарьей, вместе со всем нашим скарбом — сундуком, кроватью, тарелками, стаканами и чашками, жалобно дребезжавшими на кухонной полке. Стекла в окне звенели, словно жестяные. Пахло чем-то горелым.

Дарья лежала на кровати, спрятав голову под подушку. И все-таки я слышал, как она молилась богу, просила у него пощады.

Гроза все ближе и ближе приближалась к нашей хибаре. Раздался такой удар, что я подскочил на своем сундуке. Вдребезги разлетелось стекло. Темнота, рассекаемая зигзагами молний, вместе с бушующим дождем ворвалась в землянку.

Дарья сидела в углу кровати с поднятыми к подбородку коленями и неистово крестилась.

— Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй…

Послышался стук в дверь. Он был таким сильным, что заглушил и рев воды в овраге, и стон ветра, и гром, и слова тети Дарьи. Я обрадовался. Какой добрый господь-бог, как быстро услышал он молитву! Почему же Дарья не открывает ему? Почему сидит на кровати, прижимает руки к груди и молчит.

— Тетя, открой! — закричал я. Слышишь? Открой, говорю!

Она не пошевелилась. Окаменела от страха. Тогда я соскочил со своего сундука и побежал к двери. Ветер с дождем, молния и гром гнались за мной, но я бежал не останавливаясь. Подскочил к двери, сбил крючок.

На пороге, в струях дождя, стоял мокроголовый человек с толстыми золотыми усами на смуглом лице, с огненными, как искры жидкого чугуна, глазами. Я бросился к нему на грудь, обнял и заплакал. Это был Степан Иванович Гарбуз, осужденный вместе с Кузьмой на каторгу, в Сибирь. Он подхватил меня на руки и внес в землянку.

И темнота, и дождь, и гром, и ветер уже удирали в степь, в землянке и на улице становилось все светлее и тише. Гарбуз, держа меня на руках, бросал, тете, сидевшей на кровати в одной рубахе, ее верхнюю одежду и смеялся.

— Принарядись, каменная барышня! Революция!.. Наша, пролетарская. Айда праздновать. Живо!

С этим радостным словом «революция» мы выскочили из землянки и быстро зашагали в город. С этим же словом выбегали из своих домов наши соседи, жители Собачеевки, и шли и бежали рядом с нами, вслед за нами.

Праздновали на пустыре, неподалеку от шахты «София». Тут собралась огромная, плотная, теплая, веселая, добрая толпа — шахтеры, сталевары, горновые, трубопрокатчики. Все люди, сколько их ни было — а их было много, как звезд на небе, — казались мне родными, братьями и сестрами, отцами и матерями. Повсюду развевались алые флаги. Тогда я впервые увидел, как люди любовались друг другом. Тогда я впервые смутно почувствовал, а позже ясно осознал, что люди созданы для служения друг другу. Тогда я впервые услышал революционные слова Гарбуза.

Вознесенный десятками рук, он стоял на плечах толпы, впечатанный в заревое небо, и говорил, говорил, потрясая кулачищами, и удивительные, звучные, красивые слова «пролетарская революция», только сегодня рожденные и уже ставшие для всех нас родными, сверкали и сверкали в его речи.

Небо за плечами оратора становилось выше, все больше розовело. Потом оно стало золотисто-красным, потом густо-вишневым. Рождалось солнце. Революционное солнце.

Ах, каким я, малыш, был высоким в то утро, как далеко видел трубы завода «Унион», башни доменных печей, курганы шахтной породы. На все это Гарбуз указывал рукой и говорил:

— Теперь все это наше, товарищи. Нашенское!.. Вчера еще эти франко-бельгийские заводы, немецкие шахты были для нас ненавистной каторгой, а сегодня… сегодня мы должны их любить.

Быстрый переход