Изменить размер шрифта - +
.. жизненных проявлений, пока верну ее. Да и верну ли?

До сих пор я был в беспрестанном движении: бежал на работу и с работы, одним махом преодолевал крутизну лестниц, носился по горячим путям на паровозе, мчался на мотоцикле, на «линкольне», скатывался с Магнит-горы под грохот урагана, размашисто печатал шаг под бравурную музыку в колонне ударников, гонял на велосипеде, летал на самолете в Москву, Свердловск. Всюду была зеленая улица. И вдруг поперек моего пути разливается красный свет. Экстренное торможение! Закрывай регулятор! Поворачивай стоп-кран! Действуй контрпаром!

Не уберег!..

Все, что осталось во мне живого, болит и ноет. Обезножен. Потерял крылья. Торчать мне и торчать на земле в таком виде до скончания века. Движутся люди, проплывают облака, на месте луны появляется солнце, гаснут и загораются звезды, бегут недели и годы, а ты все стоишь и думаешь, думаешь, думаешь...

Не уберег!..

«Плесневей один!..» А сколько невысказанного было в ее глазах, когда она убегала!.. А сколько презрения было в ее чужом, враждебном лице!.. И еще хуже она стала относиться ко мне теперь. Мимо меня проходит молча, едва взглянет, как на придорожный камень.

Так любил ее, столько души вложил, а она!.. Ни с чем не посчиталась. Ничего не простила.

Когда же я начал терять ее?

Не в тот ли день дала первую трещину наша любовь, когда явился Быба с музейным чемоданом и выдворил Ленку, а я не защитил, не удержал ее? Не в то ли июньское утро, когда я оскорбил ее подозрением?

Опуская кулак на голову Тараса, я рикошетом ударил и по нашей любви. Отворачиваясь от Васи Непоцелуева, от его брата, отпихивая от себя Алешу, я поносил, растаптывал все то хорошее, что приобрел в коммуне, чем красен человек. Ни слова на веру! Ни слова против совести!..

С каждым днем я ниже и ниже падал в глазах Лены. И вот наступил час, когда она вырвалась из моих объятий, заплакала. «Плесневей один!..» Надо было очень сильно презирать, чтобы так сказать.

Да?.. Нет! Куда тебя занесло, Голота? До чего, малохольный, додумался?

Недаром говорят, что в каждом припадке ревности и в горькой разлуке есть какая-то доля безумия. Будь я сейчас нормальным, разве дал бы волю мрачной фантазии? Разве поднялась бы рука бичевать себя? Ну и наворотил, лунатик! Ну и наплел! Что, собственно, случилось? Повздорил с любимой? С Алешкой? С Васей? Да, прискорбно! Но кто из людей не обижает друга, товарища, соседа, попутчика? Кто может похвастаться, что всю жизнь был справедливым? Почему же я так угрызаюсь? Все. Довольно!

Вот, оказывается, как легко и быстро можно уговорить, убаюкать самого себя!

Где твоя совесть, Голота? Где твоя голова?

Недавно, на днях, Степан Иванович ткнул меня носом в поразительную страницу «Святого семейства» Маркса и Энгельса. Мне, рабочему, сыну и внуку пролетариев, давно полагалось бы знать ее наизусть, а я впервые прочитал такое о себе.

Пролетарий отвлечен от всего человеческого, даже от видимости человеческого, его жизненные условия достигают высшей точки бесчеловечности. В пролетариате человек потерял самого себя. Но пролетарий сам себя освобождает под давлением абсолютно властной нужды. Став свободным, он упраздняет самого себя как пролетария и начинает искать, восстанавливать великую свою потерю — человечность.

Вот тебе, Голота, и программа жизни и ее великая цель. Ищи! Восстанавливай! Пусть желание быть человеком станет твоей властной нуждой, первой необходимостью, как хлеб, вода, воздух, сон! Упраздняй все, чем забросали, заляпали, загрязнили тебя хозяева и хозяйчики, выжигай все, что привито прежними жизненными условиями, не прощай себе ни одного дурного поступка, ни одного плохого слова. Стыдись своих слабостей и промахов. Больше, чаще, смелее стыдись! Не стыдись стыдиться. Стыд — это своего рода гнев, только обращенный вовнутрь, говорит Маркс, стыдливый человек, стыдливая нация подобны льву, готовому к прыжку.

Быстрый переход